Пока я ел, Яков стоял возле раковины и продолжал говорить, колдуя над следующим блюдом для меня или отправляя в рот из своего блюда — все того же салата из овощей с яичницей и большим количеством лимонного сока, черных маслин и белого сыра, — которое почему-то вызывало у меня зависть, несмотря на здоровенный кусок говядины, который он положил на мою тарелку.
— Помнишь наш первый ужин? Скоро уже десять лет с того времени.
— Помню, но я так и не знаю, что мы ели тогда.
— Бедный повар, а? — сказал Яков. — Нельзя насвистеть то, что он сварил, или мясо его продекламировать, или суп его станцевать.
— Книгу тоже нельзя насвистеть, а мелодию нельзя съесть, — пытался я утешить его.
— Можно, — убежденно сказал Яков. А потом добавил: — Мелодия — это всегда что-то новое, что никогда еще не было в мире, потому что из скрипки или флейты выходят такие звуки, что даже птицы не умеют их пропеть, а художник, он как Бог, потому что он может нарисовать такое, что этого вообще в мире нет. Но еда? Еда есть и без повара. Он будет целый день стоять и варить, а в конце концов даже первый огурец после Песах окажется вкуснее, чем все его жаркое, и черная слива Санта-Роза, с маленькой трещинкой в кожуре, перекроет весь его соус, и даже просто тоненький кусочек сырого мяса будет лучше всего, что он сварил.
На стене висел портрет Ривки. Я то и дело посматривал на нее, но ничего ей не говорил.
Когда-то, еще до моего рождения, Ривка Шейнфельд была самой красивой женщиной в деревне. Она была такой красивой, что даже те, кого тогда еще не было на свете, и те говорят о ней с придыханием. Такая красивая, что никто уже не помнит ни ее лица, ни оттенка волос, ни цвета глаз, — одно лишь чистое очарование как таковое. В молодости она отказывалась фотографироваться из-за своей красоты, а когда по прошествии многих лет вернулась в Страну, отказывалась фотографироваться из-за старости. Только один ее портрет сохранился с тех дней — тот, что и поныне висит в кухне дома в Тивоне, — но оскал времени не пощадил и его, потому что та Ривка, что в рамке, уже не такая красивая, как Ривка в рассказах, в воспоминаниях и в снах.
— Повар, — подытожил Яков, — он всего-навсего как сват.
— Между мясом и приправами? — спросил я.
— Нет. Между едой и тем, кто ее ест, — сказал Яков, вытер руки о передник и сел напротив меня. — Вкусно тебе, Зейде? — спросил он, помолчав.
— Очень вкусно.
— Значит, сватовство удалось. Эс, май кинд. Кушай, мой мальчик.
5
Дядя Менахем получил ответ Юдит через одного человека из торгового кооператива, который покупал у него рожки.
Менахем открыл конверт, прочел письмо, поспешил к брату и сообщил:
— Она приедет на следующей неделе.
Моше смутился.
— Надо для нее приготовить что-то специальное?
— Никогда не готовь ничего особенного женщине, которой ты не знаешь, — сказал Менахем. — Ты не угадаешь, и вы оба останетесь недовольны. Она просила только, чтоб у нее был свой угол и свободный день время от времени. А теперь позови детей, я хочу поговорить с ними.
Он посадил Номи и Одеда себе на колени, сообщил, что скоро к ним приедет женщина вести хозяйство, и добавил:
— Я знаю эту женщину, она очень хорошая. Она не будет вам матерью. Она только будет жить и работать у вас. Будет варить вам еду, и стирать вещи, и помогать во дворе и в коровнике. Вам будет легче. И отцу, и вам, и этой женщине — всем будет легче. Она скоро приедет, и мы все вместе поедем к поезду ее встречать.
В ту ночь Рабинович проснулся оттого, что за стеной что-то стучало и громыхало, и, выйдя во двор, увидел, что Одед настилает себе пол из досок на первой развилке гигантского эвкалипта.
— Что ты делаешь? — спросил он.
— Строю себе гнездо на мамином дереве, — сказал Одед.
— Почему посреди ночи?
— Я хочу успеть, — сказал мальчик серьезно. — Нужно успеть, пока эта женщина еще не приехала, чтобы у меня был свой дом.
Один за другим слущивались дни, и в последний вечер, когда его отделяли от нее каких-нибудь несколько часов, Моше достал из шкафа чистую одежду, разжег печь и согрел воду, чтобы помыть детей.