Но и самая расчетливая осторожность не защищала ее сполна. Она старательно избегала встреч с тряпичными куклами в руках маленьких девочек и до последнего дня наотрез отказывалась перебирать или варить чечевицу. Но украденная дочь то и дело выпрыгивала, словно из засады, и била ее под дых. Она видела ее, когда размешивала молочный порошок в ведрах для телячьих поилок или нюхала цветы горошка, и думала о ней, когда видела наплывающее облако или распускающийся цветок, и вспоминала ее, когда слышала разговоры ворон, и когда всходило солнце, и когда умирала луна, а ночью ее распахнутые глаза помнили в темноте, а внутренности распарывал нож ее собственного вопля, потому что даже в самой темной темноте есть место, — так она сказала мне когда-то, когда я был еще слишком мал, чтобы понять, и слишком наивен, чтобы забыть, — в самой темной темноте, Зейделе, есть место для всех бессонных глаз, и для всех печалей, и для всех воплей.
— Все можно спрятать в шкатулку, Зейде, или в коробку, или в гнездо, или в шкаф, или в комнату. Даже любовь можно так закрыть, надежно-надежно, — сказал Яков. — Но у памяти есть все ключи, а тоска, Зейде, она проходит даже сквозь стены. Она как тот фокусник Гудини, который выбирался из всех узлов, и как духи мертвых, которые входят, когда и куда захотят.
Но тоска матери не заразила меня. Я знаю, что у меня есть в Америке полусестра, лица которой я никогда не видел — ни глазами плоти, ни глазами воображения. У мамы не осталось ни одной ее фотографии, и я даже имени ее не знаю. Но я никогда не пытался найти ее или встретиться с ней. Конечно, временами я задаю себе напрашивающиеся вопросы: где она живет? похожи ли мы? вернется ли она когда-нибудь? увидимся ли мы? Но моя бессонница не ей предназначена, и тоска моя, сестричка ты моя половинная, не к тебе плывет.
16
Почти три года прошло со времени приезда Юдит в деревню, и порой она уже смеялась или решалась сделать замечания, а после полудня вытаскивала из коровника ящик и усаживалась на нем в тени жестяного навеса. Ела ложкой творог, который готовила в капающих матерчатых мешочках, и откусывала от маленьких, солено-острых огурчиков, которые консервировала в банках на окне коровника. Приятный ветерок, прилетавший с запада, говорил ей: «Пятый час», а стрелка огуречного вкуса сообщала: «Четыре дня».
Много раз я пытался засолить себе огурцы, как она, и у меня ничего не получалось, но я могу вызвать воспоминание об их запахе у себя в носу и тогда провожу языком по зубам, справа налево и слева направо, туда и сюда, будто иду по борозде — соль, соль, соль, соль, соль, соль, соль, лос, лос, лос, лос, лос, лос, лос…
И когда я потом прижимаю язык к нёбу, он плывет в слюне, которая имеет их точный тогдашний вкус.
Мама шевелила большими пальцами босых ног, вздыхала от удовольствия и, прикрыв глаза, медленно отпивала из бутылки с граппой. Потом она поднималась и шла делить еду по кормушкам, доить, варить, убирать и чистить, а перед полуночью ее крик снова вырывался из коровника, как в ту, первую ночь.
Одед просыпался и ворчал: «Опять она плачет, хочет, чтобы ее пожалели». А Номи дышала лишь в промежутках между мамиными всхлипами, заклиная, чтобы они прекратились, потому что они разрывали ей горло, и она ощущала, как каменеет и леденеет ее маленькое тело.
— Она перестала кричать только после того, как забеременела тобой, — рассказывала она мне много лет спустя в Иерусалиме. — Это был первый признак, что у нее в животе появился ребенок. Но вначале, когда она только-только приехала, в те первые ночи, — мне было тогда лет шесть или около, — я помню, что когда она кричала, мне болело вот здесь, под пупком, и тут, в груди, — ты чувствуешь, Зейде? — потрогай. Это был первый мой признак, что когда-нибудь я стану женщиной.
Мы ехали тогда в поезде из Иерусалима на маленькую станцию в Бар-Гиоре, — там есть славная речушка, сказала она мне, мы сможем прогуляться вдоль нее.
От паровоза разлетались искры и клубы пара, он пыхтел на спуске, мы ели бутерброды с яичницей, сыром и петрушкой, которые Номи завернула в шуршащую бумагу от пачки маргарина.
Она не забыла прихватить и грубую соль, завернутую в газетную бумагу, и мы макали в нее помидоры и смеялись.
— Мой отец тоже любит соль, — сказала она.
— И моя мама тоже, — сказал я.
— Я знаю, — сказала Номи. — Я люблю людей, которые любят соль.