9
В большой деревянной клетке, что висела на балке коровника, билась птица.
Поначалу этот кенарь, самый красивый из всех птиц Якова, пел для Юдит преданно и громко, но потом умолк, как это случается с наемными ухажерами, когда они видят, что их пение ни у кого не вызывает восторга, и от сильного смущения у него начали выпадать перья. В конце концов Юдит открыла ему дверцу, и он улетел — сердитый, пристыженный и довольный, если только такие разнородные чувства могут уместиться в маленьком птичьем сердце, — и вернулся к своему хозяину.
Яков увидел птицу и понял, что объяснение в любви нельзя перепоручать посыльным — это дело самих заинтересованных лиц. И поскольку он не имел смелости объясниться с Юдит напрямую, то предпринял попытку обходного действия. Он съездил в город, купил там листы желтой бумаги («желтый — это цвет любви», — объяснил он мне, дивясь моему невежеству в столь кардинальном вопросе) и нарезал их на квадратики разных размеров, которые быстро заполнились словами, превратились в любовные записки и начали скапливаться, погребенные в запертом ящике стола.
Каждый вечер мама баловала себя маленьким глотком, после чего тотчас возвращала бутылку граппы в ее постоянное укрытие и снова принималась за работу.
Однажды она чем-то отвлеклась, и Глоберман, который всегда ухитрялся возникать в самые неподходящие минуты, заглянул в коровник и увидел бутылку на столе. Он не сказал ни слова, но в следующий свой приход спросил:
— Может, госпожа Юдит соблаговолит и со мной выпить разочек?
— Может быть, — ответила мама. — Если ты усвоишь, когда можно приходить и как нужно себя вести.
— Завтра в четыре пополудни, — сказал Глоберман. — Я принесу бутылку, и я знаю, как себя вести.
В четыре часа послышался знакомый «Банг!» и зеленый пикап затормозил об ствол эвкалипта.
Глоберман, выбритый и наглаженный, без обычной веревки и палки, в такой неожиданно чистой одежде и шляпе, что его даже трудно было узнать («ойсгепуцт» — «разряженный», — таким прилагательным воспользовался Яков в своем описании), постучал тонкой гладкой тростью в дверь коровника, после чего вежливо и смиренно подождал ответа.
Юдит открыла дверь. Она была в том самом цветастом платье. Глоберман столь же вежливо поздоровался. Его глаза и туфли сверкали от волнения. Его лицо и руки источали запахи тонкого одеколона, жареного кофе и шоколада. Когда Юдит отступила от двери, он вошел, выставил на стол зеленую бутылку, поставил возле нее две выпуклые рюмки из тончайшего стекла и объявил:
— Французский коньяк. А также «пути-фуры», госпожа Юдит, которые хорошо идут с этим напитком.
Они сидели, медленно смакуя коньяк, и Юдит впервые почувствовала признательность к этому скототорговцу, который изменил ради нее свои обычные повадки, пил в меру и молча и был достаточно умен, чтобы воздержаться от грубых и бессердечных замечаний и не упоминать о Рахели.
Уходя, он спросил, можно ли ему прийти снова на следующей неделе, и с тех пор начал приходить каждый вторник со своим коньяком и «пути-фурами», стучал в дверь коровника и ждал, пока она пригласит его войти.
— Может, рассказать тебе что-нибудь? — спросил он, заранее уверенный в ее согласии.
— В каждом человеке остается что-то от ребенка, — объяснял он мне много лет спустя. — И на это «что-то» ты можешь его подловить. Мужики обычно ловятся на какую-нибудь занятную игрушку. Женщины, как правило, — на историю. А детей проще всего подкупить, — ты удивишься, Зейде, — научив их чему-нибудь, точка.
Он рассказал Юдит, что у женщин его семьи «во всех поколениях» во время любви менялся цвет глаз.
— Поэтому отцы всегда знали, сорван ли цветок дочерней девственности, а мужья знали, изменяли ли им их жены.
Потом он рассказал ей о младшем из своих братьев, который был настолько чувствительным и утонченным, что его тошнило в мясной лавке отца, так что в результате он стал вегетарианцем.
— Интеллигент среди мясников, такой застенчивый, такой деликатный — ну, прямо как цветок, как цыпленок, как поэт!
В конце концов этот интеллигентный отпрыск рода Глоберманов уехал в Париж учиться рисованию, и там друзья, напоив его однажды до ошеломления, положили ему в кровать какую-то девицу, чтобы она избавила его наконец от целомудрия и грусти. Наутро, проснувшись, он ощутил жар ее кожи, и нежные покалывания ее сосков, и кольцо ее тела, обхватившее его плоть, и влюбился в нее еще раньше, чем открыл глаза.