Хлопнула вторая дверца духовки, и на этот раз до меня донесся запах штруделя. Вот уже полчаса этот запах безуспешно добивался моего внимания, конкурируя с желанием слушать, а сейчас наконец с силой ворвался в пустоты моих ноздрей и завладел всеми моими чувствами.
Яков воткнул щепку в хрустящую корочку, вынул, облизнул ее и удовлетворенно причмокнул. Потом вытащил противень, с неожиданной ловкостью отделил выпечку тонкой сученой нитью и сдвинул на металлическую сетку.
Я ощутил дивный запах горящего рома, жженого сахара, лимонной корки, яблок и изюма.
— Видишь? — сказал Яков. — Пирог нужно остужать на сетке, а не в противне, тогда он не будет снизу сырой, как тряпка.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил я.
— У меня был когда-то работник, это он научил меня всему.
На этот раз он жевал, издавая какой-то новый звук — звук зубного протеза. Он налил нам обоим что-то прозрачное и очень сильное, со вкусом груш. А потом сказал, что устал и чтоб я не трогал посуду.
— Завтра придет женщина, Зейде, она все уберет.
Он лег, почти свалился на кровать.
— О чем ты думаешь, Яков? — спросил я.
— О свадьбе. — Его голос задрожал. — О браке. О том, как правильно подобрать одно к другому — еду и желудок, тело и душу, чтобы они могли ужиться друг с другом. Ведь телу с душой, Зейде, куда труднее ужиться, чем мужчине с женщиной. Тут даже развестись нельзя, только покончить с собой можно, но какой тогда в этом прок? Тело и душа должны уметь расти вместе и стареть вместе, и тогда они вместе будут как две старые несчастные птицы в одной клетке, у которых уже нет никакой силы в крыльях, у обеих. Тело уже ослабело и клонится вниз, душа уже забывает и раскаивается, а убежать друг от друга тоже нельзя, и все, что им остается, это уметь прощать. Это та мудрость, которая остается, когда со всеми другими умничаньями уже покончено, — уметь прощать друг другу. Если не кому-то другому, то хотя бы самому себе. Душа своему телу, а тело своей душе.
Он вздохнул и умолк Я сидел в кресле возле него и не мог понять, заговорит он снова или уже заснул.
Яков лежал на спине, подложив руку под голову. К моему изумлению, вторая его рука неожиданно поползла внутрь брюк, на ту глубину, в которой невозможно ошибиться. Заметив мой взгляд, он смутился и вытащил ее оттуда, но через несколько минут она снова прокралась обратно, словно наделенная собственной волей.
Мы оба ощутили неловкость, и Яков сказал:
— Смотри, Зейде, мне так приятней лежать, и ты, пожалуйста, не обижайся, но так мы с ним утешаем и поддерживаем друг друга. Мы уже оба совсем слабые и старые и теперь получаем удовольствие только от воспоминаний. Сколько уже друзей остается у человека в таком возрасте?
И мы оба засмеялись.
— Посмотри на нее, — сказал он, на миг задремав, но тотчас проснувшись, едва я стал подниматься из кресла. — Иногда я смотрю на этот красивый портрет и не могу вспомнить, кто эта женщина. Уже и на простынях нет ее запаха, и ее кожа давно не прикасается к моей, и памяти о ней не осталось у меня ни в сердце, ни даже в голове. И когда я говорю: «Ривка Шварц» или «Ривка Шейнфельд», — я тут же поправляю себя внутри: «Ривка Грин». Все, что она хотела, он сделал для нее, этот английский Грин. Забрал ее, вернулся с ней, купил ей этот дом и после сразу умер, потому она хотела остаться одна. У себя в Англии он был важная фигура, наполовину лорд, но в этой истории он был как артист с очень маленькой ролью. Его роль кончилась, и он ушел себе без всяких претензий. В каждом представлении у артиста есть одна какая-то роль, у кого больше, у кого меньше. Но в жизни мы участвуем сразу во многих представлениях, и у нас есть сразу несколько ролей. Если кто-нибудь сделает, к примеру, пьесу про жизнь Деревенского Папиша или Моше Рабиновича, у меня там будет очень маленькая роль, но если кто-нибудь сделает пьесу про жизнь твоей матери, там у меня, наверно, будет роль побольше, правда? И можно даже получить самую главную роль, если это будет пьеса о твоей жизни. Никогда, Зейде, не давай кому-то другому получить главную роль в пьесе твоей жизни, как позволил я.