Трансцендирующим же мы называем тип девиантного мышления, представленный Тертуллианом, по следующим причинам. Христианский комплекс ценностей, которым Тертуллиан предлагает заменить преданные анафеме ценности греко–римской культуры, по существу трансцендентен. На это можно возразить, что любой комплекс ценностей до некоторой степени трансцендентен. Например, такие «мирские» понятия, как доблесть, воздержанность, законопослушание, гармония и разумность, без которых не мыслим ни один римский ценностный дискурс, являются понятиями сконструированными и идеализированными, поскольку они, строго говоря, столь же неовеществлены, как понятия спасения или христианской любви.
Это возражение вполне справедливо. И все–таки разница существует. Во многих случаях эта разница становится принципиальной. На нее указывают такие несхожие мыслители, как Жак Ле Гофф и О. Шпенглер, П. Сорокин и А. Кребер, К. Ясперс и Д. Андреев. Ле Гофф, например, отмечает, что, начиная с самого раннего периода становления европейской средневековой культуры, «ценности, во имя которых тогда люди жили и сражались, были ценностями сверхъестественными — Бог, град Божий, рай, вечность, пренебрежение к суетному миру и т. д… Культурные, идеологические, экзистенциальные помыслы людей были устремлены к небесам.» [Ле Гофф, С небес на землю, 29]
О греко–римской же культуре следует сказать, что ей была свойственна определенная духовная рассеянность, биполярность. Частично постулировались ценности сверхъестественные, частично — достаточно «естественные», то есть выводимые путем умозрений из соображений «здравого смысла». Греко–римская культура в целом декларировала терпимость, плюрализм и, главное, интеллектуальную свободу, свободу провозглашения мнений и со–мнений. Именно благодаря интеллектуальной свободе греко–римская культура создала особый стиль жизни, впоследствии воплощенный в новой редакции Европой Ренессанса и Просвещения. И именно из–за интеллектуальной свободы греко–римская культура с определенного момента утратила внутренний духовный консенсус.
Следует ли говорить, что вера во всемогущего Бога, Творца Сущего, придает онтологическим воззрениям большую жесткость и устойчивость, чем полифония взаимно противоречивых суждений эллинистических философов о природе, богах, смертности (бессмертии) души и космогонии? Этика и мораль, которые продуцируются христианским мировоззрением, находят опору в Писании, чей авторитет неоспорим. Когда доходит очередь до выработки собственно ценностных ориентаций, христианский автор имеет надежную опору в вере и, с другой стороны — в священном тексте. Отсюда — уверенность и точность дистинкций, отсюда же — нетерпимость и безапелляционность Тертуллиана, Августина, Иринея.
Все они трансцендируют разум, эмпирический мир, гностическое «знание», многие из систематических причинно–следственных связей («законов природы»), подобно тому как Христос в догмате Халкидонского собора трансцендирует «отдельности» и божественной, и человеческой природ, становясь богочеловеком. Но Тертуллиан мыслит, а не просто существует, он борется за претворение христианства в жизнь, в культуру, а не исповедует христианство внутри себя и для себя. Тертуллиан в большей степени воитель, политик и юрист, чем погруженный в самосозерцание мистик или растворенный в благорастворении эпикуреец. Как мыслитель и как личность он не исключен из современной ему римской культуры, в которой склонен усматривать средоточие порока и вавилонское блудилище. Напротив, Тертуллиан именно включен в происходящее. «То, как обстоят дела» заботит его куда больше, чем подавляющее большинство его современников–язычников. Поэтому мышление Тертуллиана именно «трансцендирующее», но никоим образом не «эскапистское», «иррациональное», «интровертное» или «трансцендентное» (последнее было бы терминологическим нонсенсом).
Вообще, любое мышление длится сквозь время культуры и сквозь культуру, оно всегда процессуально, оно разворачивает и актуализирует в говорении присущую себе семиотическую систему в соотнесенности с системами–сателлитами или системами–антагонистами или без такового соотнесения. Помимо этих общих характеристик мышления, девиантное мышление нечто отвергает в наличной культуре и нечто новое в нее привносит. Примет ли культура инновацию или отвергнет, воспримет без привнесенных редакций или переинтерпретирует в ином ключе — заранее неизвестно. Как правило, на начальном этапе организм культуры реагирует на чужеродные привнесения — даже если они идут из недр культуры, а не из чуждого семиотического пространства — достаточно болезненно. Институты легитимации в каждый момент времени обладают неким набором предустановленных и, по преимуществу, достаточно консервативных суждений и автоматических реакций на инновации. Это ведет к конфликту, в ходе которого происходит борьба на самых разных уровнях: обобщенно семиотическом, языковом, дискурсивном и, в случае взаимного упорствования, на уровне прямых физических воздействий. В ходе конфликта происходит до–определение позиций как носителей девиантного мышления, так и условных «ортодоксов». Бывает так (и это видно на примере христианства), что, изменяя культуру, девиантное мышление изменяет собственные формы и со временем становится ортодоксией. Бывает иначе: скорректировав морфологию какой–либо страты в «ортодоксальной» культуре, девиантное мышление исчезает бесследно или почти бесследно. В силу этой неопределенности, не–предрешенности разрешения конфликта между девиантностью и «нормой», причастия настоящего времени для описания конкретных форм девиантного мышления видятся наиболее подходящими и точными, хотя, возможно, недостаточно благозвучными по сравнению с прилагательными.