- А если никакой нет надобности и даже смешно это вам как будто, то зачем же вы сюда вошли, скажите?.. Сюда посторонним вход воспрещен!..
- Неужели?.. Почему же так строго?
- Не полагается, и все!.. Об этом сказано в объявлении, - висит на воротах...
- Не обратил внимания...
- Это как же так не обратили внимания, когда вы списывали его, когда в первый раз сюда явились?
И одутловатое, тугое лицо арендатора кладбища стало строгим.
- Да, верно, я что-то там списывал, - вспомнил художник. - А вы откуда же это знаете?
- Обязан знать все, что касается моего кладбища!
- Ага... Гм... Вот, кстати, скажите же мне, давно построена эта церковь? - беспечно кивнул бородкой художник на дверь, обитую железом, покрашенным в серый цвет.
Но этого вопроса как будто ждал арендатор, чтобы оглядеть очень зорко всего художника, начиная от черной ленты на панаме и до концов его парусиновых туфель, и ответил расстановисто и чуть сузив глаза:
- Это совсем не церковь... Это - часовня...
- Вот как?.. Часовня?.. А как же я видел в окно иконостас, а за ним алтарь?.. Правда, алтарь маленький...
- А я вам говорю, что часовня!
Тут арендатор подбросил голову и засопел коротким, но тугим ноздреватым носом, добавив:
- Что касается церкви, то она тут одна, при входе на кладбище.
- Ту я видел, конечно, но эта, признаться, мне нравится гораздо больше, - беспечно сказал художник и улыбнулся.
- Это я вижу! - очень зло ответил арендатор, и глаза его теперь неподвижные, круглые, янтарного оттенка - показались художнику знакомыми: он видел именно такие у подбитого охотником там, у себя на севере, этой весной ястреба-тетеревятника.
Он сказал арендатору:
- Не только архитектура нравится... Я воображаю, какая там должна быть интересная живопись, в этой церковке!
Тогда арендатор протиснул сквозь зубы:
- Я вам говорю, что часовня это!.. Хотя говорить с вами зря я не обязан...
И добавил в полный голос:
- А вот попросить вас времени у меня не отнимать - это я могу!
- Не я к вам, вы ко мне подошли, - удивился этому полному и густому голосу художник.
- Я - хозяин этого кладбища, я и подошел, а вы мне тут... очки втираете!.. Вот пожалуйте с моего кладбища, так как мне надо запереть калитку!
- Как так с вашего? - обиделся художник.
- С арендуемого мною, да-с!.. Вот и пожалуйте!
И арендатор придвинулся вплотную к художнику, выпятив по-лебяжьи грудь, а художник отступил на шаг, выдохнув:
- Вот так дичь!
- У вас в голове! - крикнул арендатор, наступая. - В голове у вас дичь!
Художник оглянулся мельком, куда можно ему отступать еще, и спросил тихо, но совершенно серьезно:
- А вы... не сумасшедший?
Тогда плотный, рослый человек с рыжей бородой и в белой толстовке еще заметнее уярчил глаза и, тоже понизив голос, сказал выразительно:
- Я т-тебе т-такого сумасшедшего покажу, что т-ты до города будешь лететь, как... шар воздушный!
Он сжал добела туго оба кулака, и, убедясь, что перед ним действительно сумасшедший, художник быстро повернулся и пошел в направлении к воротам, все убыстряя шаги и предусмотрительно повернув голову кзади, а сзади еще слышался какой-то неразборчивый, однако нелестный для него густой рык.
Когда он проходил в калитку, то мельком заметил на дворе слева, в открытом сарае, двух ребят, похожих на тех, которые рыли могилу, только один из них строгал рубанком, другой бил молотком по глыбе камня; а дальше, около церкви, он наткнулся на бабу в желтом платке, по виду - казачку из пригородной слободы, стоявшую рядом с другой бабой, простоволосой, приземистой, черной, похожей на армянку.
Эта, в синем нескладном платье, полоскала кучу белья около водопроводного крана, и художник заметил ее в подробностях потому, что уже видел ее здесь же в первый свой приход, и потому еще, что она сама очень пристально на него поглядела.
Между кладбищем и ближними домами было пустое поле минут на двадцать ходьбы, да и то это был еще не город, а пригородная слобода казачья.
Художник, часто в недоумении подымая плечи и брови, остановился на полдороге к слободе, очень закудрявленной частыми садами, а когда обернулся назад, то увидел, что странный человек, назвавшийся арендатором кладбища, стоит уже без шляпы на паперти церкви, напяливая на толстовку черную рясу, а рядом с ним, одергивая эту рясу, торчит совсем маленький белоголовый мальчик в розовой куцей рубашонке без пояса, и тут же казачка в желтом платочке стоит и держит в руках коричневую соломенную шляпу. Потом все они трое вошли в церковь.
Это так заняло художника, что он, забыв обиду, подвинулся к церкви и сам и вошел на паперть.
В церкви он увидел попа с круглой лысиной на темени, в епитрахили поверх рясы. Он служил панихиду, очень быстро, но отчетливо читая наизусть все, что полагается; казачка истово крестилась, а мальчуган, такой маленький, не больше, как лет семи, босой и распоясый, совсем не по-детски серьезно раздувал в уголку кадило, делая при этом страшные глаза, потом спеша понес его попу.
Художник достоял почти до конца панихиды, устроившись около дверей, видел, как баба чмокнула серебряный крест, потом толстую руку арендатора кладбища и сунула в эту руку рублевую бумажку, но, заметив спрашивающий издали и открыто ненавидящий, уже знакомый, обращенный к нему взгляд круглых желтых глаз, вышел. Спешить ему было некуда, - он шел медленно, и казачка в желтом платке, задевая припадающей левой ногой пыльную дорогу, догнала его загорелая, с крупными морщинами около рта.
Она сознательно забрала в сторону, обходя его, но он спросил, обернувшись:
- Это кто, поп служил вам панихиду?
И только тогда понял, что вопрос получился совсем нелепый, когда казачка, скосив на него строгие белесые глаза, ответила вопросом же:
- Ну, а как же не поп?
- Гм... Конечно... Как-то он все-таки... И кто же он такой? - несвязно забормотал художник.
- Как это кто такой?.. Отец Лука! - еще строже ответила женщина и яростно пошла вперед, заметно пыля левой ногой при каждом танцующем втором шаге.
II
В этот день за обедом рыжебородый Лука был более, чем обычно, строг к своему выводку, плотно обсевшему круглый обеденный стол.
Отправляя в полнозубый рот, отлично приспособленный для речей, пения и обедов, ложку за ложкой, он взглядывал исподлобья то на одного, то на другого из детей и говорил, выбирая из своего голосового богатства только средние, глухо рокочущие ноты:
- Почему, Степан, не подвинешь ты солонки Евфалии, чтобы не тянулась она через весь стол?.. Не-ве-жа!.. Вы живете, как на острове, и должны все держаться друг за друга зубами и помогать... а ты даже соли сестре подать не хочешь!
Степан, старший, лет шестнадцати, очень широколобый и плотный, больше, чем все остальные, похожий на отца и с такими же круглыми желтыми глазами, отозвался, чуть усмехнувшись:
- Нужно же понять, что она за солью тянется!.. Зачем ей соль? Разве борщ несоленый?
- Для меня - несоленый, да! - отозвалась Евфалия, откачнув черноволосую голову, выпятив острый подбородок и в то же время заострив кпереди плечи, что означает у девочек-подростков по четырнадцатому году недоумение, обиду и вызов.
- Тебе соль не нужна, мне вот тоже не нужна, а ей понадобилась после того, как половину тарелки съела... почему это?
Так как Лука глядел в это время на среднего сына, пятнадцатилетнего Евтихия, то он, подумав, ответил:
- Ясно: соляной кислоты в желудке мало.
Он был горбоносый, похож на армянина, как мать, сухощав и лупоглаз.
- Петр! Утри нос! - свирепо поглядел в это время Лука на младшего, белоголового, лет семи, вытер усы салфеткой и заговорил:
- Вот ты понимаешь, Евтихий, насчет кислот, - меня этому не учили, - и мог бы из тебя доктор выйти, а ты исключен из школы за мое поповство и должен кресты строгать... Однако не пеняй, - живешь ты на свежем воздухе и ешь вволю... цени это!.. Между прочим, займись механикой... И ты тоже, Степан... У вас есть свои деньги, купите книги... И говорить! Механике и говорить!.. Два эти искусства - основа у нас всего!.. В сарае работаете вместе, - говори друг с другом, говори, - понимаете? - а не молчи!.. Только дураки молчат, потому им сказать нечего, а вы - спорь!.. И не в два слова спорь, а целой речью... Также могилы когда копаете... А когда отдыхаете, сломанные часы почини, примус поправь, - вот какой должен быть ваш отдых... Дарья! Сиди прилично!