Распевали мы с гувернерами немецкие студенческие песни, в которых воспевали Wein, Weib und Gesang (вино, женщины и пение) и развеселая жизнь. По части чести наши гувернеры познакомили нас с правилами дуэлей на саблях, на эспадронах и пистолетах и объяснили, что высота положения студента в корпорации прямо пропорциональна количеству дуэлей, в которых он участвовал. Поводом же для дуэли могло служить малейшее неуважительное выражение по отношению к корпорации или к личности студента, зачастую нисколько не затрагивающее его чести, причем такого рода оскорбления наносились обычно в пьяном виде.
Не знаю, понимала ли мать бесполезность и даже вред всех этих гувернеров, но тот факт, что за шесть лет их пребывания в нашем доме она их часто меняла, показывает, что они ее мало удовлетворяли. Вероятно, поэтому она не переставала принимать близкое участие в нашем воспитании. Так, все моральные и религиозные наставления исходили непосредственно от нее. В отношении вторых это было естественно, так как наши наставники были, во-первых, лютеранами, а во-вторых, вообще мало интересовались вопросами религии. Хотя моя мать вышла из лютеранского рода, она была крещена православной, так как по закону тогдашнего времени, если отец или мать были православными, то и детей крестили по православному обряду. Однако мать атавистически склонялась к лютеранству, любила посещать кирху и слушать проповеди пасторов. Все же, вероятно, считая своим долгом утвердить нас в правилах православия, она усердно посещала церковь и строго наблюдала за тем, чтобы и мы следовали ее примеру. Религия воспринималась ею эмоционально, и сущность христианского учения в его православном выявлении была ей чуждой, а потому никакого поучения в этой области она дать не могла. В силу этого она требовала от нас точного выполнения обрядов, выражавшегося в соблюдении постов (далеко не всех), аккуратном посещении служб, исповеди и причастии. Не имея возможности внушить нам уважение к религии путем разъяснения сущности христианского учения и смысла религиозных обрядов, она прибегала к возбуждению в нас страха, как к средству утверждения религиозного начала. Когда мы были еще совсем детьми, нас буквально пугали немедленным и безукоснительным проявлением Божьего гнева по отношению к нам, если мы не будем верить в Бога или станем небрежно относиться к соблюдению церковных обрядов. Так, когда нас водили в церковь, мы должны были простаивать, вытянувшись в струнку, с начала и до конца службы. Если нам делалось дурно, нам давали нюхать соли и на несколько минут позволяли присесть на стул. Хождение в церковь стало для нас мучением, и, находясь в ней, мы не вникали в смысл молитв, а только думали о том, когда же кончится служба. Уклониться от посещения церкви под каким-нибудь благовидным предлогом мы не могли, так как тогда нас ожидало проявление Божьего гнева в самом материальном смысле, т. е. в виде какой-нибудь болезни или физического уродства. Страшнее всех были возможные кары за погрешности в отношении исповеди и причастия. Нам говорили, что если на исповеди мы не скажем священнику какого-либо греха или согрешим помышлением между ней и причастием, или, наконец, если в самый момент причастия помыслим о чем-нибудь постороннем или греховном, то дьявол тут же, на амвоне, перед чашей, может похитить нашу душу, что выразится в нашей немедленной смерти.
Результаты такого религиозного воспитания очевидны. Сначала, когда мы были еще очень малы, религия и церковь страшили нас и Бог представлялся нам, как карающий мстительный еврейский Иегова. Понятия о любвеобильном и милостивом Христе у нас не было. Потом, когда мы подросли и страхи наши прошли, мы, хотя и уважали религию, но относились к ней формально и уж никак не искали в ней ни опоры, ни утешения в трудные минуты сомнений и моральной неудовлетворенности.
Родители, времени моего детства и юношества, вероятно, не читали одной строфы из «Евгения Онегина», а если и читали, то не вдумывались в нее, а быть может, даже сочли ее безнравственной. Между тем там сказано нечто, понимание чего могло бы значительно облегчить некоторые очень тягостные минуты юношеской поры. Вот что говорится в этой строфе: