Выбрать главу

Когда я вспоминаю, какой таинственностью был облечен, в сущности, естественный и простой вопрос о деторождении и половом акте, как люди стыдились о нем говорить, каким грехом казалась всякая мысль о нем, то я завидую теперешнему молодому поколению: его учит любви природа, и оно с ранних лет привыкает относиться просто к отношениям между мужчиной и женщиной. Настолько их воображение чище и спокойнее. Тайна в половом вопросе только способствовала развитию чувственности. Первая любовь в этих условиях теряла свой идеалистический характер и превращалась в плотскую страсть, которая, в случае ревности, порождала невыносимые и совершенно лишние страдания. Казалось бы, вот тут-то должна была проявиться благая роль родителей и наставников, с которыми юноша мог бы поделиться своими мучениями. Но нет, причина эта была стыдная, а юноши, в особенности самолюбивые, боялись насмешки или легкомысленного отношения к их исповеди и потому предпочитали молчаливо переносить свои тяжелые переживания. К тому же размышления и разговоры об этом считались греховными, и если родители и наставники не смеялись над юношей, то они считали его грешником и испорченным безнравственным мальчишкой и даже принимали строгие меры к его исправлению. Юноше оставалось в молчании переносить свои страдания, что отражалось на его поведении, а иногда и на здоровье. Прежде всего он становился мечтательным, рассеянным и ленивым, а это отзывалось на его учении. Тогда родительская власть, не стараясь найти причины его состояния, со всем своим авторитетом набрасывалась на виновного, засыпала его упреками, наказывала за плохие отметки. Происходило отчуждение между существами, любящими друг друга и по законам природы призванными приходить друг другу на помощь.

Для меня «пора надежд и грусти нежной», т. е., проще говоря, половая зрелость, наступила рано — в тринадцать лет и проявилась бурно и резко. Потрясение моей психики было настолько сильно, что я совершенно изменился. Из благонравного старательного мальчика я за короткое время превратился в рассеянного, раздражительного, а главное, ленивого мальчишку. Учиться я совершенно не мог, и самые простые уроки стали мне непонятны. Надо сказать, что то, что так тщательно скрывали от меня мать и гувернеры, я узнал от товарищей в первый же месяц моего поступления в гимназию, а «пакостным романом», окончательно меня просветившим, был «Нана» Золя в русском переводе. Читал я его по ночам, когда в доме все спали. Последствия этого очевидны. Престиж, которым я до сих пор пользовался дома, был мной утрачен, и вернул я его только значительно позже и не без борьбы. Отношение матери ко мне резко изменилось, она больше не гордилась мной, а сердилась на меня за мою испорченность. Именно с этого времени началась моя «оппозиция» против материнского авторитета, стоившая мне немало душевных сил…

Моя мать, как я уже говорил, была по рождению немка и Россию не понимала, русская же культура была для нее совершенно чужда. А то, что она из нее узнавала, казалось ей исполненным вольнодумства и безнравственности, от которых нас, разумеется, надо было уберечь. Это было легко сделать, так как наш дом посещали исключительно «благонамеренные» люди, за исключением дяди Андрея, от которого нас оберегали путем отправления во время его посещения сначала в детскую, а позже — в классную. Наше чтение строго контролировалось (несмотря на то, что я рано прочел Золя), и, кроме проскачки с Маминым-Сибиряком, этот контроль действовал нормально по отношению к литературе, вредной в религиозном и нравственном отношении. Все же Толстого, кроме «Войны и мира», нам не давали читать, ведь он в это время написал столь опасную повесть, как «Крейцерова соната». Я уже говорил о наших немецких гувернерах, а потому не стоит говорить об их возможности иметь на нас культурное влияние.

Могут спросить, а нужны ли были нам серьезные интересы? Не показались ли бы нам скучными серьезные разговоры старших о вопросах, далеких нашему пониманию? Не бежали бы мы сами от них, занятые мыслями о развлечениях и житейских наслаждениях? Я не берусь ответить на эти вопросы за моих братьев, но о себе могу сказать, что я с удовольствием познал бы с более раннего возраста прелесть и вкус глубоких, долгих размышлений…

В тяжелые минуты сомнений и тягостных борений я был один и мне были даны только лишь страх Божий и мораль, как орудия в этой борьбе. Эти орудия никак не могли занять мой ум и увлечь мое сердце. Почему мне не дали того, что отвлекло бы меня от ничтожных увлечений, заняло бы мой ум и наполнило бы пустоту моей души?