Кукарекал он часто, невпопад, и сам лесник обижался на него за это. Но зато чёрный петух страстным был до кур. Норовил топтать даже цыплят, не уважая своё же потомство.
Из-за этого налетела на него однажды клушка и выклевала один глаз. С тех пор чёрный петух ходил косой, как пират, но силы и пылу в бою с другими петухами у него не убавилось. Он частенько наведывался летом со своей куриной оравой из лесу в посёлок. И нашенские петухи избегали с ним встреч.
Мы с Колькой не однажды тайком хотели его отвадить. Угощали чёрного петуха камешками из рогатки и хворостиной, после чего он возмущённо кудахтал, но дорогу к нам не забывал. Видно, уж у него в крови была охота до чужих владений.
И вот лесник готовил своего разбойника для открытого боя, кормил досыта зерном, разлучив с курами, чтобы петух не терял силу. Но как раз в этом-то он просчитался. В одиночестве петух не петух. Может, он и не зачах, но ожирел, и силы у него не прибавилось.
Мать поступила разумнее.
Она раскошелилась и привезла из города ведро кормовой непровеянной овсянки и два куска тёмной, неприятно пахнувшей мёрзлой крови.
Впрочем, кровь досталась не только петуху и курам, но и нам, детям. Несколько раз мать варила её в чугунке. Только спечённая кровь была невкусной, к тому же в ней густо попадались волосы и всякий мусор. А петух и куры ели кровь сырой, и она им нравилась. Мать, подогрев её, примешивала в жидкость овсянки.
И уже к концу этой недели куриные гребешки и бородки начали румяниться. Да и сами они выглядели свежей и веселее, суетились по двору. И запели:
— Ко-о-ко-о-ко-о...
Бабушка, глядя на них, проронила:
— Глядишь, и занесутся зимой.
Петух тоже стал резвый. Разминал крылья, много раз за день заскакивал на жердяную изгородь и горланил. И холод ему был не страшен. Сытные корма будто вернули лето. Со следующего выходного дня мать ушла в дневную смену, это с восьми утра до восьми вечера. Следить за поправкой петуха заставила бабушку, наказывая ей, что это очень важно. Но бабушка отнеслась к наказу халатно, кормила больше кур, и всё ворчала себе под нос, дескать, затея энта пустая. Портянкину ничего не докажешь. Дурак он и сбрех. А народ над нами посмеётся.
Тогда за дело взялись мы — я, Грач и Лёнька.
— Лесникова петуха обязательно надо заклевать, — говорил Колька. И командовал:
— Лёнька, неси жмыху. Дополнительно к кровяной норме. От жмыху тоже сила. Он — жиры.
А мне Грач велел придумать, как бы петуха тренировать. Поначалу мы, конечно, пробовали привязать ему к ногам «гантели» из камешков, но из этого ничего не получилось. Петух путался в них и много орал — расстраивался. А это вредно.
Тогда мы пробовали его просто дразнить. Ловили курицу, держали её за крыло, а петух налетал на нас драться. И, наконец, я придумал что-то путное. Привязал сетку с куском крови к ручке сенной двери. Петух подпрыгивал высоко — норовил клюнуть кровь. Куры тоже прыгали следом за ним, но до сетки не доставали.
А разохотившийся петух прыгал чаще. И научился держаться за сетку когтями, вися под ней, как дятел.
С каждым днём он висел всё дольше и клевал кровь всё жаднее. К субботе его было уже не узнать: бордовое перо на нём стало гладкое, походка энергичная. А красная рожа прямо-таки хотела лопнуть. Очень налилась.
Бабка Илюшиха, заглянувшая к нам во двор, даже удивилась:
— Батюшки, ваш етот бордовый петух али не ваш? Как подменили.
Она незамедлительно сообщила об увиденном зятю.
— Ничо, и мой отъелся, — успокоил её лесник.
Но петушиный бой в назначенную субботу не состоялся. У матери на заводе была срочная работа, и она не то что прийти пораньше, — осталась с ночевой на две смены. Мероприятие перенесли на завтра.
Утром, в воскресенье, у нашего двора, облокотившись на жерди забора, собрались поселковые, в основном детишки и несколько женщин. Из мужчин — только Лялякин и дед Архип Илюшкин, бабкин муж.
Они оживлённо между собой спорили: один в серой, словно опалённой на войне шинели, в карманах которой он грел свои большие, красные от морозца руки; другой — в шубейке с неровной полой, как издёрганной собаками. На головах у обоих сидели ушанки: у дяди Лёши — серая со звездой (он только что выписался тогда «по чистой» из госпиталя), у деда Архипа ушанка была овечья, точно выкроенная из обрезков этой самой гнилой шубейки — чуть ли не ровесницы старику.
Илюшкин поминутно утирал варежкой слёзы, вечно плачущий нос и, усмехаясь, спрашивал, топорща бородёнку: