Тётя Настя хотела рассказать, как это всё случилось.
Но Анна Ивановна остановила её, махнув белой рукой, и выдохнула через марлю:
— Сделаем всё возможное.
И уже издали ещё раз оглянулась и, словно что-то вспомнив, повторила:
— Всё сделаем.
Моя мать вздрогнула от этих слов и тоже заплакала.
За жизнь Вальки боролись всю ночь.
Позднее я узнал, что ей сделали две операции: вынимали и пересматривали весь кишечник и извлекли тринадцать мелких осколков, что нужна была кровь и её взяли у медсестёр.
В Граче осколков было больше: угодили они ему в темя, в руки, в ноги и в грудь, но ранения были наружные, лёгкие. Грачу наложили с десяток швов, начиная с головы и кончая ступнёй. На правой руке отняли раздроблённый указательный палец. А левая была как белое бревно — в гипсе. И лежала с ним рядом на кровати, словно чужая, и Кольке не велели ею шевелить.
Когда я пришёл к Грачу через три дня, мне, как большому, дали белый халат и впустили в палату.
Колька встретил меня грустной улыбкой.
— Всего заштопали, словно старый чулок, — сказал он.
— Болит? — спросил я и кивнул на гипс.
— Болит и чешется.
Грач поморщился.
— Ещё скучно тут. Лежишь, как труп, и только глазами хлопаешь. А с Валькой как? — спросил он.
— Вроде бы ничего. Анна Ивановна около неё день и ночь дежурит — теперь уж выходят.
— А знаешь что? — Грач вздохнул, задумался. — Мне тут рассказали. Ведь у самой Анны Ивановны детишек разбомбили. В поезде. Фашисты. А мальчика тоже звали Колькой, а девочку — Танечкой. И были они такие же, ну, ровесники нам.
Я сидел на больничном табурете и не мог представить, какие они из себя, этот мальчик и девочка. А представить их очень хотелось.
Потом вдруг над моей головой засвистели бомбы и начали рваться: совсем рядом, совсем как в кино.
И когда рассеялся дым и растаяли огромные, по кулаку, искры, я увидел перед собой Анну Ивановну в шапочке и с белой марлевой повязкой на лице — одни только серые глаза и брови.
— Сделаем всё возможное, — говорила она сквозь марлю. — И торопила: — Быстро! Быстро!
Странно, в думах всё повторялось.
И зашагала туда, в хирургический кабинет, в самый конец коридора.
И вот Грач лежит в этих швах и гипсе.
И Валька будет жить.
А тех, мальчика и девочки, уже не будет. И я даже не мог представить их лиц.
Меня вывел из задумчивости Колька.
— Эх, Малышка, — выдохнул он. — Почему мы такими были? Ну, балбесами.
Я посмотрел в его осунувшееся под бинтами лицо — на миг мне даже показалось, что Грач состарился лет на десять.
— Вылечусь, — протянул он, — всё будет по-другому. Как надо, будет. Вот увидишь.
Подарок
Сегодня у учительницы Ирины Павловны день рождения. Мы все трое, да не только мы, приглашены к ней на квартиру. Лёнька несёт завёрнутую в газету трофейную статуэтку — подарок. Эту статуэтку привёз из Германии его отчим.
Впрочем, не совсем она трофейная, так как Лёнькин отчим не воевал. Он ездил в Германию уже после войны по делам, а статуэтку, наверное, купил. И оттого, что она не памятный трофей и не сувенир, Лёньке немного обидно.
Но статуэтка что надо: белый мраморный мальчик бежит и несёт в руке факел. И языки огня рубиновые. А у нас с Грачом пока что ничего нет.
Моя мать дала мне пять рублей, у Кольки была трёшница. Потом ещё я расколол копилку — пёстрого облезлого кота и высыпал рубля два мелочи. Совсем даже небогато. Втайне, конечно, ругал себя за то, что при помощи ножа выуживал из копилки монеты то на конфетку, то на курево. Теперь же капиталу в копилке — одна медь: пятаки, копейки. Но и на том коту спасибо — всё-таки на двоих получилась десятка и кое-что можно купить.
Мы разменяли пятёрку, трёшницу и мелочь на одну бумажку в хлебном Магазине и пошли в «Промтовары».
Всё-таки одна десятирублёвая бумажка — это поприличней. И совсем новая. И с Лениным. Это уже деньги. Я хрустел ею в кармане и боялся, как бы не выронить. Тогда хоть пропадай.
Ирина Павловна — такой человек, и подарок ей надо купить обязательно. Хоть расшибиться, но купить. Я вспомнил, как она впервые пришла к нам в класс. Вообще на учителей нам везло.
Сначала, ещё с сорок второго, нас учила в первом классе Мария Ароровна Усман. Это была очень добрая и очень худая черноглазая женщина. А волосы у неё казались пепельно-седыми и не оттого, что она старая. Скорее она была даже молодой, по крайней мере, моложе наших матерей. Да и голос у неё был какой-то девичий, радостный. Я помню её широкую улыбку, когда она что-нибудь замечала. И слова её звучали необычно даже в самом простом.
— Ребята, смотрите, какой сегодня день! Как много солнца!