Выбрать главу

А Валька лишь улыбнулась. Она первая грелась кипятком из кружки. Женщина же немедля осудила:

— Срам-то какой. Одна с мальчишками. Не я твоя мать!

И она как-то без стеснения начала разглядывать Вальку своими узкими глазками:

— Не дети — подарочки!

Другая женщина, что помоложе, была сносная характером. Она наелась дедового хлеба, напилась кипяточку, и ей хоть трава не расти — привалилась к тёплому от костра дереву, закуталась в шубейку и похрапывала. Сам дед, однако, тоже ещё скрипел, растравливая в себе родительскую струнку.

— Матеря небось с ума сходят. С ног сбились — ищут, — как бы спрашивал он. И, выдержав паузу, заключал:

— Пороть вас надоть. Шибко.

— За этим дело не станет, — невесело отозвался я.

А Лёнька вдруг подскочил:

— Вспомнил!

Все глянули на него. Он же показывал на деда пальцем. И улыбался:

— Мазаем тебя зовут. Так?

— Так! — удивился тот. И запахнулся полами фуфайчонки, словно спрятался. — Откель знаешь?

— Да уж знаю.

И Лёнька, вздрагивая от сдерживаемого смеха, наступал:

— Рождественский ты.

— Да.

— Дом твой рядом с избёнкой старухи Коновой.

— Да.

Рыжий Мазай засмеялся, как коростель. Выдохнул:

— Стало быть, земляки.

— Конечно.

— А сам ты кто, эдакий хлопец?

— Старухи Коновой внучек.

— Вон как!

Он неловко, будто ржавый гвоздь, согнулся, присев на корточки перед соседкиным внучком. Острые колени раскорячились, как пики. И стал заглядывать Лёньке в разрумяненное костром лицо. Довольно скрипел:

— Есть что-то коновское. Веснушки, например. И глаза кошачьи, например. А уж што рыжий — то наша масть. Мы все рождественские — будто палены.

Женщина, что осуждала Вальку, тоже кивнула:

— Верно.

И сразу мы четверо стали родными этим людям. Казалось, лучше обогревал нас их маленький костёр. И обогревали широкие улыбки на лицах у деда Мазая и у женщины. А Лёнька опять загорелся мечтой:

— Доберёмся утром в Рождествено, погостим у бабки. А то давненько я не был там.

Рыжий старик и женщина переглянулись. И почему-то перестали улыбаться. Наоборот, Мазай нахмурился. Начал дымить самокруткой. Помолчав, проскрипел:

— Опоздал ты, внучек.

— Куда? — не понял Лёнька. И зелёные глаза его забегали.

— Да погостить у бабки Коновой.

— Почему же?

— Да потому что плохой ты внучек.

И, снова вздохнув и слезливо щурясь от дыма, пояснил:

— Умерла твоя бабка. Ищо в сорок пятом. А ты до сих пор не знаешь.

Лёнька какой-то миг в недоумении смотрел на деда, потом весь сжался. Точно с испугу. Зелёные глаза его медленно наполнялись слезами. Потом слёзы брызнули. И Лёнька, вздрагивая и прижимая руки к лицу, навзрыд заплакал. Мы с Колькой не видели, чтобы ему когда-нибудь было так больно, так горько. Да и откуда нам было знать, что всё раннее детство Лёньки связано с бабкой Коновой. Что она в довоенную пору, когда трудно уживались его мать и отец, была для внучка добрым солнышком. Это Лёнька помнил. И, возможно, никого и никогда так не любил. Сейчас же он зло и натужно причитал:

— Всё мать это! Всех ненавидит. А сама хуже всех.

— Будет тебе. Будет, — успокаивал его дед.

Женщина, что спала, проснулась, и обе молочницы бестолково смотрели на Лёньку и ничего не понимали.

— Отец-то заезжал в Рождествено, — пояснил рыжий Мазай. — Только не застал живою. Постоял над могилкой да и укатил куда-то. Должно быть, снова в армию.

Старик замолчал — сделался угрюмым. Неловко мял в руке рыжую бороду. И мучала его дума. Может, о Лёнькином отце. Или об этом мальчишке.

Прожили все вместе на острове мы около четырёх дней. Съели у деда. Мазая весь провиант, за которым он ходил в город. Когда пять буханок хлеба и бутылка постного масла кончились, нажимали на кипяточек. Котелок закоптился над костром, как негр. А кишки у каждого в животе промылись основательно. Но зато мы все подружились. Вечером восемнадцатого апреля, когда ледоход на Волге малость поредел, со стороны города пришла к острову моторка. В ней вместе с незнакомыми людьми были дядя Лёша Лялякин и милиционер Максимыч. Увидев нас, они облегчённо вздохнули. И даже прослезились.

— Нашлись пропащие! Уже потеряли веру, — добавил дядя Лёша.

Лодочник сначала переправил на тот берег рождественских — деда Мазая и женщин. Потом увезли в город нас. По дороге в посёлок дядя Лёша жаловался, будто маленький:

— Чуть не съели меня матери за вас — за то, что надоумил смотреть ледоход.

— Насмотрелись. Досыта, аж в животе бурчит от кипятка, — отзывался ему Лёнька. Он, как всегда, был недоволен.

Дядя Лёша слушал его, улыбаясь: