Выбрать главу

– Здарова!

К столбику забора прислонился один из дачных товарищей. После короткого приветствия завязался разговор.

– Понимаю Юрец! – заверял приятель, – у меня такая же тема была. Купил я в том году тачку, а бабыла, прознав, накинулась: 'Ты зачем её купил? Как тебе не стыдно!?'. Я такой весь в непонятках, а мне бабыла и сообщает: 'Если ты разобьёшься, кто за мной ухаживать будет?'.

Слово 'бабыло' прогоркло, будто речь шла о мерзкой наживке для рыбалки, но ещё сильнее претило, что вот так грубо о родном человеке могут рассказывать человеку совсем неродному. Юра воспринимал родственные связи как что-то должное и потому удивился, что они могут быть эгоистичными. Разобьёшься – кто за мной ухаживать будет? Чушь какая-то... Неужто каждый старик – это собственник? А что если так? Почему нет? Совсем недавно старик кормил семью, а теперь пристёгнут к ней сбоку, обузой, что сначала злит, вызывает желание поработать, доказать, опровергнуть, а потом, когда от твоей помощи вежливо отказываются, появляется первая капризность и первая обидчивость. Не помнят ведь. Не ценят. Не делятся новостями. А ведь кто их выкормил!? Кто воспитал!? Почему они не слушают меня? Не слышат? Значит надо громче. Или им не интересно? А что интересного, если я из дома почти не выхожу? Постойте, дайте мне минутку, я припомню... Да вот же оно, важное! Кто по центральному каналу пел. Какую погоду передали. Надежда Григорьевна лук посадила. В трубе что-то стучало. А когда никто не ответит, придётся снова прокричать в коридор кажущийся таким важным вопрос и, ничего не услышав, почувствовать себя брошенным и ненужным. Теперь уже до самого конца.

В огороде появилась Лидия Михайловна. Опираясь на палку, она медленно шла к уборной. Юра, что-то заподозрив, устремился навстречу. На подходе к уборной в нос ударил резкий кислый запах, но струился он не от деревянной будочки, увитой бешеными огурцами. Он шёл от дома. Лидия Михайловна охнула, поджала то, что уже нельзя было поджать, и Юра увидел, как по плотной раздутой щиколотке потекла оранжеватая струйка.

– Ты туда не ходи. У меня ЧП, – раздался усталый голос. Голос был именно усталый, а не испуганный или рассерженный – такая речь бывает у человека, которому давно не подчиняется собственное тело, – И не смотри. Ох... Да чтоб тебя, провались! Не добежала.

Юра стал забирать в грядку с капустой, чтобы обойти препятствие, но оно, повернув бледное потное лицо, вяло попросило:

– Не ходи. Там ЧП. Я потом сама уберу.

'Сама' было чем-то сродни 'уже', ибо очевидно, что Лидия Михайловна была не в состоянии убрать за собой. Юра не взбеленился. Не потому что открыл под полукультуркой закон новой жизни, а потому, что не видел в случившемся ничего плохого.

– Да ладно, не переживай! С кем не бывает? Тем более в твоём возрасте. Сейчас я всё уберу и баню затоплю.

– Да не надо, я сама...

Старушка запротестовала, но в ней снова что-то забурлило и лопнуло. Она прогнулась вперёд, чтобы жижа не потекла по ноге, да так и застыла, будто фигура на носу корабля. Юра вооружился лопатой и осмотрел фронт работ. Крыльцо было чистым и потому не стонало, но вот дорожку окропило ярким, кислотным следом. Пища не хотела отдавать жизнь старому организму, и тот выплюнул её нетронутой, с ягодками и яичными лоскутками.

Юра срезал пласт земли. Работалось без отвращения и обиды. Парень не злился и не торжествовал, хотя ликовать, осваивая древнюю профессию золотаря, было бы странно. На минутку закралась мысль – вот учат его, учат, а он терпит и, дозволяя себе испытать благородство, прикапывает командирское дерьмо. Юра подумал так не из гордыни. Зловонная уборка и правда не тяготила. Просто нужно же было о чём-то думать. Вскоре на всей дорожке к туалету выросли маленькие холмики. Парень для верности потоптался на них – ничего не вытекло, не хлюпнуло. Затем он прогрел баню, куда принёс полотенца, которые было не жалко.

– Как выйдешь, иди в баню. Я затопил!

– Да не надо так стараться, я... – раздалось из туалета.

Через два часа Лидия Михайловна сидела за столом чистая, умытая, сияющая от стыда и стирки: старушка долго гремела в бане тазами, и под конец, казалось, плескала водой не столько для себя, а для внука. Так могут скоблить себя только давно не мывшиеся интеллигенты.

– Спасибо тебе Юрочка, – говорила за чаем Лидия Михайловна, – чтобы я без тебя делала, заюшка! Ты один обо мне заботишься.

– Ну вообще не один. Много кто...

– Такой конфуз! Ты уж прости, кишечник не работает... или желудок. Я уже забыла, что там у меня не работает. Кстати, а где у нас Васька?

Лидия Михайловна тревожно оглянулась. Позади возвышался буфет, недобро косящийся изумрудными стёклышками на закрытую комнатную дверь. Кота нигде не было. Юра не помнил, чтобы он приходил утром. Такое случалось, но редко. Больше привлекло замечание 'у нас'. Строго говоря, это было не верно. Юра не волновался за кота, зная, что тот придёт.

– Гуляет где-нибудь. Это же кот.

– Я за него переживаю. Даже больше, чем за тебя! – прозвучала натужная шутка.

Чтобы отвлечь Лидию Михайловну от кота, Юра завёл разговор того рода, который состоит из молодых наводящих вопросов и разливающейся перед ними старости. Лидия Михайловна заговорила многословно, подробно, даже интересно, что редко бывает, когда между собеседниками лежит полувековая разница.

– Я в войну туберкулёзом заболела, и меня лечили стрихнином. Под кожу кололи. И ведь вылечили. До сих пор не понимаю как. Жили мы тогда с мамой и бабушкой очень бедно, но лучше, чем остальные. У нас козочка была, и её молоком спасались. Молоком, да крапивкой. А полы чистили так. Брали веник без листьев. Голик назывался. Клали голик на пол, наступали ногами и драили. Полы были белоснежные, если не крашенные. Да у тех, у кого крашенные были, они голиками не драили. Вот, тяжело было без мужчин. Ты же знаешь, у нас почти никто не воевал – до войны всех прибрали. А в пятьдесят третьем, когда объявили о Сталине, я, дура, написала куда-то письмо, не помню куда... наверх, в общем, написала, но хоть догадалась прочитать его маме с бабушкой. Уже не помню, но я там, как говорится, благодарила вождя за своё счастливое детство. Мама с бабушкой страшно побледнели, письмо отобрали и сожгли. Да... вот же дураками мы были! Ничего ведь не знали! Ничего! Помню, как радовались Гагарину. Выбежали на улицы, ликовали! Я вот сейчас всё удивляюсь: как так получилось? Ведь вначале было так плохо, отчего же потом стало так хорошо? Разве так бывает? И не озлобились, остались наивными, я бы сказала хорошими... Нет, даже не хорошими может быть, а неприхотливыми, неприспособленными. Не знаю уже, как объяснить. Вот дед твой, Николай Александрович, ездил в Керчь, где его отец, как это называется... да, в десанте при высадке погиб. Мясорубка, как об этом пишут в книгах. Ужас! Разве можно так о людях писать? Так вот, пытался он что-то там найти, установить, в общем, жуть сплошная, а потом он же, дедушка твой, позже, когда уже огурцы продавали, залез прямо в кузов колхозной машины и набрал нам огурцов – самых больших, жёлтых, дынь почти набрал! И гордый принёс домой. Он почему-то считал, что чем огурцы больше, тем лучше. И при этом Керчь, репрессии, война... Не могу понять. Не умещаются вместе это вот и огурцы. Чему-то не должно места хватить. Ещё у нас собачка Муля была, уже после войны. Ты её не помнишь. И столик у меня был. Вот об этом столике я жалею. Ну, он такой уютненький, маленький. Потом он у меня был, когда я училась в институте на Орджоникидзе в квартире. А буфет нам от прежних владельцев достался. Ты не заскучал, заюшка?