— Знаете, что меня разбудило? Мне снилось, что я слышу прекрасный женский голос. Жаркое солнце светило в комнату, и женщина на улице пела: «И лаванды, и лаванды я возьму-у…»[65]
— А вы очень верно поете, господин профессор, — сказала Релли.
— О, это единственная песня, которую я умею петь. Может быть, потому мне и приснилась именно она? Самой певицы я не видел, но уверен, что это была главная женщина в моей жизни. Вчера я встретил ее впервые, она подарила мне яблоко, а кроме того — спасла жизнь.
Женщины его почти не слушали. Им было явно не интересно, что он думал об этой встрече.
— В двадцать лет человек должен найти свою идею, в тридцать — женщину, в сорок — свою истину, в пятьдесят он должен удовлетворить жажду славы, в шестьдесят — создать произведение более великое, нежели сам автор, а в семьдесят должен стать смиренным по отношению к ничтожнейшему из братьев своих и дерзким по отношению к небесам. Но эти сезоны своей жизни человек узнает, лишь когда они уже давно миновали.
Женщин не заинтересовало и это, хотя они и не знали, что этот афоризм он повторял даже слишком часто. Штеттен упал духом, но добавил:
— Я сформулировал эту максиму в двадцать пять лет. Большинство узнает расписание своей судьбы слишком поздно, когда все поезда уже бесповоротно ушли. Я же узнал его достаточно рано, так что всегда заранее знал время отхода каждого поезда, на который опаздывал.
— Не слишком ли многого вы от нас требуете, господин профессор, — сочувствия и восхищения одновременно? Женщины, откровенно дрожащие за жизнь своих мужей, вряд ли могут составить чуткую и достойную вас аудиторию, этого вы не вправе от нас ожидать, — сказала Мара.
— Я только пытался развлечь вас. Вы могли бы сказать, как говорит мой друг Фабер, что это — самодовольная философия загнивающего господствующего класса. Но если она недостаточно серьезна, то как раз хороша для того, чтобы помочь чересчур серьезной молодежи скоротать час своего времени, который она в виде исключения не может потратить на героические дела, а вынуждена ждать. Я, деточка, старый историк. В свои мрачные часы, то есть почти всегда, человечество принималось действовать, чаще всего — глупо и злобно, но в свои светлые часы оно ждало: солнца, луны, Спасителя, возрождения, тысячелетнего рейха, бесклассового общества. Добрые люди ждут, злые — действуют…
— А умные, — перебила его Мара, — пытаются отвлечь себя и других.
Штеттен умолк. Он был здесь лишний. Релли провела его в комнату, где для него была приготовлена постель. Она держалась с ним особенно ласково, словно хотела загладить резкость Мары.
После полуночи раздался звонок из Праги. Вассо пришлось в последнюю минуту изменить маршрут, он поехал прямо туда. Там он и будет ждать Мару.
Глава пятая
Земля была мягкая и подавалась под ногами. Можно было подумать, что идешь по болоту, но это была добрая, мягкая земля, глубоко пропитанная дождем и снегом. Она комьями липла к башмакам и брюкам мужчин. То и дело кто-нибудь из них останавливался, заметив, что идти стало тяжело, и прикладом винтовки или рукой счищал налипшую землю.
Эди подумал: счастливые люди. Никому из них и в голову не приходит, что это родная земля липнет к ним, не пускает.
Даже когда дождь утихал ненадолго, они этого почти не замечали: воздух был все так же влажен, пахло дождем и казалось, что метрах в ста от тебя небо упало на землю, покрыв ее серыми лохмотьями.
Всего их было человек тридцать, а вел их Хофер. Когда они вспоминали об оставленном городе, эти пять дней почти беспрерывных боев и стрельбы казались им каким-то бесконечно долгим периодом. Они были взрослыми людьми, так что и год для них не был слишком долог. Но для того чтобы измерить эти пять неизмеримо долгих дней, пришлось бы разложить их на бесчисленное количество невероятно долгих минут. Уходя, они знали, что Красной Вены больше нет. Теперь они пробивались к границе. То же пытались сделать и другие отряды. Идя к границе, они не выпускали из рук оружия: враг преследовал их, он мог появиться в любой момент, он был всюду, они были окружены.
Местность была ровная. Хофер приказал идти редкой цепью. Вначале, после перехода через Дунай, они еще выполняли этот приказ. Шли почти молча, даже завзятым весельчакам говорить не хотелось, впервые каждый вновь остался наедине с собой. Потом их снова потянуло друг к другу, одиночество и молчание были слишком тяжелы, и цепь распалась на небольшие группы, шедшие одна за другой.