— Что с тобой, Вассо? Чем ты так расстроен?
— Я не расстроен, просто у меня более чем достаточно причин для беспокойства. Я ездил на несколько дней на родину, об этом здесь никто не знает — кроме Мары, конечно. Карел, которого ты еще увидишь, как, впрочем, и всех остальных, тоже не должен ничего знать. Я поеду туда снова и буду работать там. Начальники, разумеется, этого не допустят. Но на такой случай у меня есть вариант. Это — серьезный шаг. И теперь я знаю, что на тебя рассчитывать не могу.
— Какой шаг?
— Пока не скажу — хочу, чтобы ты еще несколько дней мог спокойно грезить обо мне.
Вассо пробыл с ним еще какое-то время. Когда в комнату ввели Штеттена, он быстро распрощался. Он пообещал прийти вместе с Марой на вечеринку, которую устраивал в честь Дойно его здешний друг, хозяин квартиры.
Эди оставался вблизи от границы до тех пор, пока не узнал, как умер Ганс. Он хотел даже с несколькими товарищами вернуться обратно, чтобы забрать его тело. Патруль, обнаруживший его мертвым в окопе, там его и оставил.
Но товарищи очень устали, и Хофер счел эту затею бессмысленной. Он один из всех знал, какую ценность представлял для партии Ганс, но от его тела никому не было проку. И рисковать жизнью других ради него не стоило.
Теперь, думал Хофер, на счету уже каждый боец. Мы проиграли сражение и ушли через границу в чужую страну, но побежденными себя не считаем. И скоро вернемся, чтобы начать все снова, хотя и по-другому. А до этого каждый должен беречь себя и копить силы. Потом, после победы, мы сможем как следует захоронить всех наших мертвецов, но пока им придется потерпеть и полежать в земле врага, празднующего победу.
Хофер был прав, Эди пришлось подчиниться. Но воспоминание о Гансе, оставшемся там со своим пулеметом, жило в нем, он видел его мертвого, стоящего в узком окопе, уже отданном врагу, защищающего уже проигранное дело, и это воспоминание вызывало в Эди такие чувства, для описания которых у него не было слов.
В войну, молодым офицером, он видел смерть многих товарищей, но тогда смерть отделяла их от него. Теперь же впервые случилось так, что смерть с кем-то связала его. Но этого человека, к которому он был так привязан, он почти совсем не знал.
Эди поехал в Прагу. В первый же день он нашел женщину, которой должен был передать письмо и бумаги. Ему пришлось зайти к ней дважды, он застал ее только вечером — она работала на фабрике. Она снимала крохотную комнатку возле кухни в чьей-то квартире. Кто-то из многочисленных хозяйских детей хворал, его судорожные рыдания проникали в комнату, то и дело прерывая разговор и огорчая обоих. Эди не осмелился пригласить ее куда-нибудь, хотя бы в кафе, чтобы продолжить разговор там. Он сразу передал ей бумаги. Она прочла письмо и пробежала глазами остальное. Когда она подняла голову и взглянула на него — он так и не решился сказать ей, что Ганс погиб, — ему показалось, что раньше, когда-то давно, он видел ее часто. Ошибиться нельзя было, потому что такое лицо могло быть только одно на всем свете. Он только никак не мог вспомнить, где его видел.
Она сказала:
— Я была его женой, мы разошлись четыре года назад. Он часто писал мне, поддерживал через меня связь с нашими здесь. Он погиб?
Эди кивнул. Она желала знать, как погиб Ганс. Эди рассказал все, что знал. И удивился, услышав ее ровный голос:
— Ему всегда хотелось умереть героем. Его страшила сама смерть, но умирать он не боялся, потому что был горд. А если бы ему еще удалось дать очередь по врагу, прежде чем тот убьет его, то он бы получил и тот театральный эффект, который так любил, хотя никогда в этом не признавался. Остаться в полном одиночестве, отказаться от всего, что могло бы скрасить последние минуты — это в его духе. Вам тоже показалось, что это — позерство?
— Нет, — обиделся Эди. — Ни в коей мере. Я думаю о нем с глубочайшим уважением. — В этот миг он вспомнил о башмаках. Неужели то, что Ганс тогда вспомнил о них, тоже было позой? Мертвецам они ни к чему, сказал он. Это правда, о башмаках думают те, кто надеется выжить. Значит, если о них думает умирающий, это — поза? Он добавил: — Я уважаю его и думаю о нем, как о дорогом, близком друге. Хоть я, к сожалению, так мало знал его.
Громкий, жалобный плач ребенка снова заставил их умолкнуть. Она сидела, худая, высокая, на краешке кровати — единственный стул был отдан ему. Глаза у нее были большие и темные, она не сводила их с его лица, хотя он не был уверен, что она действительно видит его.