— Я его знаю, — сказала она, когда ребенок снова утих, — мы выросли в одной деревне. Наши дома были рядом. Я не восхищалась им, потому что нельзя восхищаться Богом: я его любила и боялась. Я стала бегать за ним, когда мне было пять, а ему — семь. Я была единственной женщиной, которую он любил, у него в жизни больше никого не было. Я знаю его так хорошо, что догадываюсь даже, о чем он сейчас думает там, в своей могиле. Хотя мертвые не могут думать.
— Расскажите мне о нем побольше, пожалуйста. Вы извините, может быть, это нескромно. Но…
Она прервала его нетерпеливым движением руки. Он умолк и приготовился слушать.
— У нас в деревне дома, — наконец начала она, — это хижины, крытые соломой, пол и стены из глины. На холме за деревней — дворец польского графа. Его видать отовсюду.
Люди живут как везде. Но край у нас осенний, и в любое время года куда ни глянь кругом осень. В ясный майский день вдруг поплывут по небу черные тучи и опустятся на деревню. Дождь стеной закрывает все, один только графский дворец по-прежнему виден отовсюду. Перед ним — белые березки, точно стража. У графских полей — ни конца ни края, летнее солнце живет в налитых колосьях, а на каменистой крестьянской земле всегда осень, даже если картофель, что растет на ней, еще и не собирали.
Еще в деревне живут вороны. В их карканье слышится осень, даже в те дни, когда о ней и помину нет. Вороны есть везде, только в усадьбе их нет.
И все-таки нигде на свете не поют так много, как у нас. Но и в песнях наших — тоже осень, даже если звучат они теплой летней ночью. Пока мы поем, вороны молчат. Пока мы поем, березы скрывают усадьбу, ее нет над нами, и мы о ней забываем. Один Ганс помнил о ней всегда.
Она умолкла. Эди испугался даже, что ее рассказ окончен. А ведь о том, что ему хотелось знать, она так ничего и не сказала. Неужели так важно, что этот маленький рыжий человек с математически-острым умом и удивительно сильной волей родился в Богом забытой восточно-галицийской деревушке? И возможно ли, чтобы где-то вечно царила осень, чтобы жили там одни вороны и не было ни скворцов, ни соловьев?
Он понимал, что женщина обращалась не к нему, что это не для него она с таким трудом переводила на немецкий язык эти давно собранные и, наверное, наизусть выученные слова, задумываясь перед каждой длинной фразой. Но он чувствовал себя во власти этой женщины, угнетенный каким-то странным ощущением, волнующим и необъяснимым, как во сне: он часто встречал эту женщину, и она была дорога ему, однако теперь он понял, что все забыл. Ее лицо напоминало о какой-то объединявшей их прежде тайне, но не выдавало этой тайны.
За стенкой снова заплакал ребенок, потом он уже только всхлипывал, а теперь слышны были лишь жалобные причитания. Эди спросил:
— Но как деревенский мальчишка стал таким человеком? Он ведь так много знал. Где он учился? И где учились вы?
Он так и не понял, слышала ли она его слова. Наконец она заговорила снова:
— Наша деревня была не одна такая. Их было много, похожих, а где-то далеко за ними находился тот мир, из которого в усадьбу приезжали гости, в деревню приходили очередные указы и распоряжения, а иногда — письма. В этот мир деревня ежегодно отправляла молодых парней. Их забирали на несколько лет. Возвращались из казарм не все: кто пропадал без вести, кто уезжал в другие края, а кто совал голову в петлю воскресным днем в казарме. Потому что боялся фельдфебеля больше, чем смерти.
Возвратившимся было что рассказать, город давал опыт. Там они часто ели мясо, пили кофе и любили чужих женщин, если у тех находилось для этого несколько минут. Когда они возвращались, родная, деревня казалась им невыносимо маленькой и нищей. Но вскоре они забывали о том мире, потому что для их бедности и деревня была достаточно велика, а сушеная селедка — слишком дорога, чтобы они могли пренебрегать ею.
Когда началась война, мужчины один за другим потянулись из деревни. Сначала молодые, только недавно вернувшиеся из города, а потом и другие. Остались только самые юные, да еще старики и калеки. Гавриле, по-вашему Гансу, было тогда пятнадцать лет. Он умел читать, но в деревне почти не было книг. У попа было четыре книги, у учителя, может быть, пятнадцать. У обоих было по многу детей и почти не было игрушек. Поэтому в книгах недоставало многих страниц. Гаврило прочел каждую из них по два, по три раза. «Славные и героические дела нашей победоносной Императорско-Королевской Армии в Венецыянском походе» он знал почти целиком, «Истинныя и достославныя жития и деяния святых мучеников» и т. д., с подлинными портретами, картинами и видами — в крупных отрывках, а также повесть под названием «Чудовище в образе человеческом. Правдивая, ужасающая и весьма поучительная история императора Наполеона, ныне же, слава Богу, пребывающего в аду». Еще там были Декамерон и Дон-Кихот, амурный письмовник и остатки какого-то труда, доказывавшего, что Лжедмитрий был настоящим царевичем Дмитрием, а настоящий царевич — ненастоящим.