Борн об этих планах ничего не знал, его убеждали, что в гестапо есть целая фракция, пошедшая за Гитлером только потому, что он поначалу выдавал себя за революционера, но эти люди готовы объединиться с коммунистами, когда убедятся, что Гитлер не оправдал их социалистических ожиданий. «Мы за Гитлера, пока — он наша правая рука!» — таков их тайный пароль. Верил ли Борн в это, и если да, то насколько, фон Кленицу не удалось установить, об этом в секретных документах не говорилось. Кстати, в арестах курьеров Зённеке Борн почти наверняка не был виноват. На них наводил гестапо один из агентов, «коммунист» из Баварии.
— Отличная работа, Фриц, — медленно сказал Зённеке. Он с трудом скрывал отчаяние. Фон Клениц не понял, относилось ли это к его изысканиям или к большой игре, затеянной гестапо. Он пригладил свои рано поредевшие рыжеватые волосы, которые с детства расчесывал на левый пробор.
— Жаль, мы не знаем, кто такой этот Борн и как зовут этих «коммунистов» из провинции. Но это мы сами выясним.
— Можно мне теперь обратиться по личному вопросу? — спросил Клениц.
— По личному? Наверное, опять все то же, да?
— Да, но теперь уже в последний раз. Либо я выхожу из игры, либо пускаю себе пулю в лоб. Последний срок — пятнадцатое мая, ровно через неделю.
— Партии не ставят ультиматумов.
— Я знаю, но я больше не могу. Я больше не выдержу, в душе один пепел, пустота, пойми же! — закричал он внезапно. — Я боюсь, всего боюсь! — И этот большой человек затрясся, вцепившись в ворот мундира, точно его душили невидимые руки.
— Боишься? Кого? — спросил Зённеке, не глядя на него.
— Да никого. Ты не понимаешь или не хочешь понять. Вот уже сколько лет ты заставляешь меня вести эту двойную игру. Я не могу, не умею этого делать, я солдат, а не шпион. Я…
— Ты коммунист, и это главное, а все остальное — мелочи, случайность.
— Я не коммунист, я — ничто, черт бы меня побрал, я ни рыба ни мясо, потому что ты не даешь мне быть тем, кем я хочу. Я люблю девушку, хочу на ней жениться — и даже не могу сказать ей об этом.
— Почему же?
— Боже мой, да пойми же: она будет думать, что выходит за офицера из нацистской разведки. Но я — не нацист, я вообще, откуда ни глянь — не тот, за кого себя выдаю.
Он стоял перед Зённеке, доходившим ему до плеча, рука его все еще лежала на вороте мундира, и в его серых глазах Зённеке впервые увидел отчаяние, которое могло стать роковым.
— Ладно. Клениц, ты прав. Вся эта история слишком затянулась. Гебе надо уехать за границу — возьмешь с собой свою девушку, будете жить в эмиграции. Но до того нам надо расчистить эти авгиевы конюшни. Когда партия освободится от этой страшной, смертельной угрозы, о которой сегодня знаем только мы с тобой, тогда я тебя отпущу. Помоги мне еще один раз — хотя это рискованно, может, мы с тобой и не выйдем из этого дела живыми.
— О, умереть, так умереть я был бы только рад! — сказал Клениц. Зённеке улыбнулся его детским словам. На этот раз он и в самом деле решил выпустить его из клетки: он поможет этому солдату, которого один-единственный, так и не сделанный им выстрел навсегда выбил из проторенной колеи, найти свое место в мире любителей «вот что».
Сначала Зённеке хотел немедленно известить обо всем зарубежное руководство, предостеречь — и в то же время представить в истинном свете их любимого Штёрте и его потрясающие успехи. Но потом раздумал. О чуде, которое любители «вот что» считали закономерным результатом своих мудрых указаний и «непоколебимой» линии, раньше времени не должно было просочиться наружу ни слова. Сперва ударить, а уж потом объяснить — это верный принцип. «Вот что!»
Клаус Штёрте был добрый малый — и сильный, опытный коммунист. И на здоровье не жаловался — возможно, Зённеке был неверно информирован. Люди любили его, потому что от него исходило некое чувство надежности: со Штёрте не пропадешь и не ошибешься. Успокаивало и то, что он никогда даже на волос не уклонялся от линии. А разве не известно, чем кончают уклонившиеся?
В опасных ситуациях Штёрте всегда был впереди, там, где жарче всего. Он не прятался за инструкциями, а сам показывал, что и как надо делать. Умел в нужный момент подбодрить шуткой, но умел быть и чертовски серьезным, мог выпить, но знал, когда следует быть трезвым. И был далеко не так малообразован, как казалось Зённеке. Правда, читать он не любил, зато всегда внимательно слушал, когда мог чему-нибудь научиться. Он умел отличать важное от второстепенного, и память у него была отличная. Теперь, сидя с ним за одним столом почти через год после последней встречи, Зённеке подумал, что он, пожалуй, все это время недооценивал Штёрте. Даже в отношении внешности ему пришлось признать себя неправым: Штёрте был по-своему красивым. К тому же он изменился к лучшему за этот год: он поседел, так что его белокурые волосы еще посветлели. И лицо больше не казалось широким — оно стало строже и тоньше, черты стали резче: это было лицо умного, осторожного и смягчившегося с годами стареющего пирата.