Выбрать главу

Пришлось сделать перерыв, во время которого ему принесли большой стакан молока, и минут через десять слабость прошла. Очевидно, это просто аритмия, ничего серьезного. Он продолжал с того места, где остановился, но, внимательно слушая себя, понимал, что не из-за аритмии так глухо звучит его голос. Он просто никогда не сможет больше произносить такой текст. Он довел лекцию до конца, случившийся с ним приступ лишь усилил впечатление. Знакомые и незнакомые люди уговаривали его поберечь себя, хотя бы ради общего дела. Его отвезли в гостиницу, проводили в номер, какая-то молоденькая девушка принесла ему цветы и предложила посидеть с ним до утра — вдруг ему понадобится помощь. Но он убедил ее, что с ним больше ничего не случится.

Какое-то время спустя он снова вышел из гостиницы. Это была, конечно, безнадежная затея, лишь невероятный случай мог помочь ему найти в столь поздний час человека, о котором он даже не знал, где и под каким именем тот живет. Освещенные окна попадались редко: он подходил, останавливался и тихонько звал: «Альберт!» — или произносил свое имя: «Фабер» — раз, другой, третий. Он искал его в залах ожидания на вокзалах и в порту, в ночлежках Армии спасения. Около двух часов ночи пошел дождь. Пора было возвращаться в гостиницу, он устал, но продолжал идти, из улицы в улицу, из переулка в переулок. Вскоре он промок насквозь, он вышел без плаща, вода попадала за воротник и текла по спине, в ботинках хлюпало. Он помнил, конечно, кого ищет, но мысль о нем все больше отступала на задний план. Возникали какие-то новые чувства, они становились все сильнее, уводя его все дальше, будя все новые воспоминания. Высокий старик время от времени выжимает воду из большой белой бороды, и вода стекает на глиняный пол. Почему у него мокрая борода? Старик совершал ритуальное омовение, а времени обсушиться как следует у него не было. Это — учитель, объясняющий семилетнему малышу еврейский текст и перевод Песни Песней, добавляя комментарии, традиционно передаваемые из уст в уста. Без них все это осталось бы мальчику непонятным: жалоба женщины, блуждающей по ночным улицам в поисках любимого, несправедливо обиженного ею. И она останавливает каждого, спрашивая о своем любимом, пока не доходит до запертых городских ворот. И стражники будут насмехаться над нею и ее любимым, которого никогда не видели. И стражники будут бить ее, их пьяные вопли разбудят спящих, чтобы и те узнали, сколь безнадежно-бессмысленны ее поиски. Но что они знают, эти стражники, эти спящие! Седобородый учитель открыл своему любознательному ученику: влюбленная женщина — это народ Израилев, он ищет своего Бога, которому изменил, он ищет своего Спасителя. А ночь в Песни Песней — не промежуток времени от заката до восхода, а столетие, или тысячелетие, или еще больше. Ночь — это время еще не спасенного человечества. «И не обижайся на стражников, мой мальчик, за их насмешки. Они тоже из мира ночи, и они восплачут и погибнут, когда настанет рассвет».

Вот как, думал Дойно, пока ноги несли его обратно, в сторону холма с королевским замком, вот как обстоит дело с этой ночью, с хохочущими, уверенными в своей силе стражниками и с заблудившейся женщиной, потерявшей любимого. Старику все было ясно, он был уверен, что рассвет настанет, а иначе зачем эта долгая, долгая ночь? Возможно, это ее последний час, любил повторять старик, многое, очень многое говорит о том, что рассвет уже близок.

Надо снова написать Штеттену, подумал Дойно. Сердечный привет от Савла, возвращающегося из Дамаска. Или: есть человек, его зовут Альберт, он меня презирает. Не могу жить под гнетом его презрения. Телеграфируйте, что делать.

Если бы небесные своды были из пергамента, если бы все деревья мира были перьями — а, это опять из комментариев седобородого старца, — если бы все моря и воды были чернилами, а все жители земли — писателями, и если бы они писали день и ночь, чтобы оправдать меня перед Альбертом, все эти оправдания весили бы меньше пушинки в сравнении с обвиняющей немотой его страдания и той виной, которую его бедный невидящий глаз нашел в моем сердце.