Выбрать главу

— Лучше послушайся, Герберт, главное — спасти детей, а на остальное плевать. Ты думаешь, что должен держаться до конца, потому что ты — рабочий вождь Герберт Зённеке. Но это неправда, ты давно уже никто. Взгляни на меня — у меня еще две недели до процесса, и я хорошо живу, играю в шахматы, читаю хорошие книги, учу наизусть ту роль, которую буду играть на процессе. Посмотри, какой у меня костюм — правда, мне его выдали для процесса, но разрешили надеть и сегодня, для встречи с тобой. Ну же, Герберт, обернись, посмотри на меня, дай лапу, будь человеком!

Зённеке, стоявший лицом к стене, обернулся, хотел было сделать шаг навстречу Палу, которого узнал только теперь, но сдержался. Когда Пал увидел его, он отступил назад, к двери, какие-то слова, почти веселые, еще лились из его рта, но вдруг он умолк, оборвав речь на полуслове. Затем подошел к Зённеке, мягко взял его голову в свои руки и прошептал:

— Герберт, Герберт, — точно умоляя о помощи.

Зённеке медленно сказал:

— Кому-то из тех, кто выживет, придется здорово поработать, чтобы точно выяснить, с чего же все это началось и какую долю внес каждый из нас во все это. Ему придется очень точно вымерять вину каждого из нас.

— Да, — сказал Пал, наконец отпустив Зённеке, — я понимаю, но я-то уж точно не выживу. Все уже настолько изолгались, что восстановить истину вообще будет невозможно.

— Ты ошибаешься, потому что тебе не хватило мужества, вот ты и капитулировал. Это всего лишь эпизод, ничего не решающий, хотя и поучительный. И он закончится — через пятнадцать лет, через тридцать, но закончится, и настанут новые времена, иначе и быть не может. Вот тогда я и понадоблюсь, мертвый, но незапятнанный, с незамаранной честью. Я вон о них думаю, они и через тридцать лет еще будут молодыми. Да ты и сам все понимаешь, Пал. Забирай детей, уведи их отсюда, я больше не могу этого выносить.

— Да, я понимаю, Герберт. Я ухожу, но сначала хочу попросить у тебя прощения…

— Не надо, Пал, уведи их отсюда скорее!

Той же ночью Зённеке ликвидировали: убили выстрелом в затылок.

Вассо не проводил Мару даже до порога комнаты. Он слышал, как она прошла по коридору, открыла дверь на лестницу и вышла.

Посмотреть ей вслед он не мог: окна выходили во двор. Он лег на кровать, укрыл себя пальто — до его продажи, скорее всего, дело не дойдет. Время от времени он взглядывал на часы, мысленно следя за продвижениями Мары, — чтобы добраться до цели, маленького соседнего городка, ей потребуется около двух часов. Это было не очень сложно, но там ее настоящий путь лишь начинался — дальний, кружной путь до Черного моря, а затем за границу.

Это была его последняя, а в конечном счете и единственная победа из всех, которых стоило добиваться: когда не осталось сомнений, что с ним покончат, он уговорил Мару уехать. Уже несколько недель никто не отваживался отвечать на его приветствия. Переводов ему тоже больше не поручали. Он перестал получать почту, ему запретили делать покупки в кооперативе. Он мог еще ездить по городу, но, поскольку его не пускали больше в читальные залы и библиотеки, он почти не выходил из дома.

Продавать пишущую машинку они сначала не хотели, но потом, когда стало ясно, что начался последний акт, после которого больше ничего не будет, продали и ее. Большую часть вырученных денег Вассо отдал Маре; на оставшиеся он мог прожить еще недели две. Если его к тому времени еще не арестуют, придется продать пальто и подушку. Больше у него ничего не было.

Две недели прошли. Вассо продал пальто, подушку, две из трех рубашек, которые у него еще оставались, цену ему дали нищенскую, так что ел он один раз в сутки. Весь день, до поздней ночи, он писал. А перед сном сжигал все написанное. Так проходили дни. Комната была темная, в нее никогда не заглядывало солнце. Но погода не интересовала Вассо, она его больше не касалась, и он почти не читал газет.

Наконец за ним пришли. О жене спросили лишь мимоходом, значит, они не поймали ее; может быть, наверное, она уже за границей, а может быть, погибла. Во всяком случае, теперь он был уверен, что шантажировать его не будут.

Его привели в одиночную камеру, дали бумаги — пять листов в линейку — и письменные принадлежности: писать автобиографию, чистосердечно признаваясь во всех ошибках и уклонах, допущенных в течение всей его политической деятельности. Он написал на первом листе: «Я несколько недель питался хлебом и водой, у меня истощение и слабость. Я несколько недель не говорил ни с одним человеком, так что у меня в любую минуту может начаться тюремный психоз. Мое душевное и физическое состояние не позволяет мне сейчас писать автобиографию». Его оставили в покое, дня через три ему значительно улучшили рацион и принесли лишнее одеяло.