— Почему же тогда ты ему помог?
— Он может оказаться нам полезным — потом, на процессе, который мы когда-нибудь поведем, он будет свидетелем по делу Зённеке.
Они не заметили первых тяжелых капель, и ливень застал их врасплох. Они были одни в парке, и люди, нашедшие убежище в подворотнях, с веселым сочувствием глядели на обоих мужчин, продолжавших сидеть под дождем.
— Все-таки это великое дело — свобода, вот как здесь, — заговорил Джура. — При тоталитарном режиме нам бы не дали так сидеть — моментально взяли бы на подозрение. А буржуазная демократия позволяет каждому страдать по своему усмотрению.
— Да, Париж позволяет. Это — мудрейший город мира, ибо он видел и пережил все глупости, которые только могли выдумать люди. Il faut de tout pour faire un monde[80], думают эти люди в подворотнях, значит, нужны и эти два чудака, оставшиеся сидеть в парке, — ведь и собор, в конце концов, тоже остался на месте.
— А почему бы не начать все заново прямо здесь, в Париже? — задумчиво произнес Джура. — Здесь уже так много всего начиналось, здесь так много умных мужчин и… падших ангелов.
— Если падший ангел не сможет сотворить из человека Бога, он не станет хранить ему верность. Даже для наших лучших друзей мы теперь — всего лишь кучка бессильных, а следовательно, скучных склочников. И так будет еще долгие годы. Мы станем ходячими кладбищами наших убитых друзей, а их саваны — нашими знаменами. И поэтому…
— Дождь кончился, — сказал Джура, — скамьи уже начинают просыхать, так что мы можем идти.
Они долго бродили по набережным, прощаясь с Парижем. И друг с другом. Назначили пароли, по которым будут узнавать своих посланцев, какие бы ни были времена, мирные или военные. Мара жила в каком-то укромном месте, бдительно охраняемом теткой, поправляется она медленно, однако к осени наверняка уже будет в силах найти Дойно и обсудить с ним подробности новой работы. Тогда приедут и Владко, и другие товарищи из-за границы.
Они попрощались. Джура сказал:
— Мне нужна справка. Был такой мост…
— Такой белый, каменный мост, — подхватил Дойно.
— Который однажды ночью был разрушен, — продолжил Джура.
— Да, в ночь с семнадцатого на восемнадцатое апреля тысяча девятьсот тридцать седьмого года.
Так они повторили все пароли своих связных. Уже отойдя на несколько шагов, Дойно позвал Джуру, и они снова сошлись.
— На земле живет два миллиарда человек, — начал Дойно.
— Неудачное начало для пароля.
— На земле два миллиарда человек, но если с тобой что-нибудь случится, Джура, то для меня она опустеет.
Они обнялись, Джура сказал почти шепотом:
— Не думай о саванах, думай о дружбе.
— Конечно, я во всем потакаю внучке, но в одном я тверд, — сказал Штеттен. — Знаете такую игрушку — «Собачьи бега»? Собака гонится за зайцем, тот бежит все быстрее и вдруг скрывается за стенкой, а собака расквашивает себе нос. Агнес умоляла меня остановить зайчика или не давать ему прятаться за стенкой, чтобы собака хоть раз могла его поймать. Но я не уступаю, заяц по-прежнему убегает, а собака бьется о стенку. Вы уже спите, Дион? Представьте себе, что бега настоящие и что собаке, самой умной и самой быстроногой, конечно, удастся поймать этого зайца, — что ей это даст? Во-первых, она узнает, что всю жизнь гонялась за куском жести, а во-вторых — что этот кусок жести бьет током, как только до него дотронешься.
— Я понял, профессор. Но все-таки, если бы я был собакой, я бы сделал все, чтобы догнать этого зайца, даже если бы уже знал, в чем дело.
— Ну что ж, значит, вы по-прежнему стоите на своем. Хорошо, доброй ночи, разбудите меня не раньше, чем поезд остановится в Санкт-Пёльтене. Приятных сновидений!
Дойно тоже выключил свет. Он слушал стук колес, поезд все еще поднимался в гору. Он отодвинул в сторону занавеску, ночь была безлунная, и небо, казалось, пришло в движение — так ярко блестели и мерцали звезды. Все нужно начинать сначала. Первые месяцы будет трудно, придется еще глубже спуститься в эту пропасть, чтобы потом снова подняться наверх. Таков древний закон движения человечества, этого вечного дебютанта, и закон этот все еще — или снова? — действует. Главное — спуститься, а не броситься. Конечно, надежда никогда больше не утратит привкуса горечи, но, несмотря на горечь, только она останется источником, из которого можно черпать мужество, а мужества понадобится столько, что и не описать. Оно понадобится и таким, как Альберт Грэфе, а таких много на свете, чтобы они выбрались из своего туннеля. И будет нелегко проложить ту тропинку, которая выведет на новую дорогу, но зато тогда уже все будет готово, чтобы понемногу начать сначала — здесь, в Германии, и в других местах. Сколько времени понадобится на это? Четыре года, может быть, пять.