Выбрать главу

«Если лишить человека способности забывать, он просто не выдержит такого гнета. Никто не будет так одинок, как человек, отказавшийся забывать. Кто принадлежит многим временам, тот никому не современник».

Гордые, пожалуй, слишком высокие слова, подумал Дойно. Человек не бежит времени, во времени он никогда не будет действительно одинок. И за десять лет, прошедших с его поездки, Штеттен, должно быть, это и осознал. То, что он тогда игнорировал фашизм, — он лишь однажды упомянул о нем, он отмахнулся от него, как от «эпигонского фарса, в котором пародируется старая, заигранная трагедия», то, что Штеттен ездил тогда в прошлое, было, конечно тоже своего рода «забывчивостью». Хорошая память — излишняя роскошь, если она не приемлет современности.

Скорее из чувства долга, нежели из интереса, Дойно в ту же ночь дочитал дневник. То, что Штеттен писал о Риме, не было новостью для того, кто знал, как давно уже старый историк пребывал в состоянии враждебной интимности с античностью.

«Если б можно было отбить у этих патетических олухов вкус к трагедии, может, тогда они наконец поняли бы, что величие средиземноморской культуры в том и состоит, чтобы поднимать человека на высоты комедии. Единственное средство прогнать нагоняющих страх богов — это высмеять их. Латинские народы, быть может, и провоняли от старости и перезрелости, но они-то и есть единственно юные на свете, ибо им еще довольно часто удается быть не столь серьезными, как звери или боги. (Боги начинали свою карьеру как звери-тотемы, человек же свою начал с улыбки.)»

Много подобных записей имелось в этом дневнике, а кроме того — выписки из архивов, названия вновь обнаруженных источников, краткие заметки о случайных встречах.

Начались снегопады, снег засыпал деревья и даже острые скалы. Звери двигались беззвучно, и порой в долине стояла такая глубокая тишина, что хотелось затаить и дыхание. Только изредка какая-нибудь ветка, точно человек, ворочающийся во сне, стряхивала с себя тонкий кристаллический покров. И не саваном, а подвенечной фатой укрывал землю снег. Так казалось Дойно, ибо в нем началась неприметная перемена. Он уже не был наедине с Вассо и их общим прошлым, он стал активнее: до поздней ночи беседовал с огнем в печи, на каждый вечер составлял себе концертную программу и проигрывал ее на граммофоне. Теперь он каждый день ходил в деревню, слушал поющих детей. Однажды он даже заговорил с учительницей и вручил ей нотную тетрадь, в которой были записаны самые красивые из старых французских рождественских песен. Если ей понравятся мелодии, то он мог бы и тексты ей перевести. Молодая женщина была приветлива, она поддержала разговор с незнакомым отшельником, но ему он показался слишком долгим. Ему хотелось поскорее остаться одному. Чтобы прощание не выглядело излишне поспешным, он сказал:

— Не удивляйтесь, что я так часто прихожу слушать детское пение. Это связано с одной молодой женщиной, она недавно умерла, так что…

— Ах, — перебила его учительница, — да, конечно, теперь я все понимаю! — Она попыталась своими большими серыми глазами заглянуть ему в глаза и пожала его руку так, словно хотела уверить его в своем каком-то особенном понимании.

Он и работать начал, правда, пока еще понемногу, но регулярно. Он подбирал материалы, на основе которых они с Штеттеном хотели написать историко-социологический анализ современных войн.

Настроение Дойно улучшалось. И новости из Испании в эти дни были не так уж плохи, год близился к концу. Республиканцы наступали, они наконец взяли Теруэль. Пришла весточка и от Мары, правда всего лишь привет, но и это уже было неплохо. Да еще окольными путями дошло до него словечко от Джуры, через полгода он выйдет на свободу, но еще раньше пришлет связного.

Как-то раз снег шел всю ночь, и утром ему пришлось вылезать в окно кухни, поскольку дверь завалило снегом. Он распахнул ставни, все так сверкало, искрилось и сияло в ярком свете солнца, как бывает только в счастливых снах. Выпрыгнув из окна, он принялся медленно кружить на месте, чтобы снова и снова видеть все, что его окружает. Это был чудесный мир, исполненный благодарности, — как хорошо быть, не испытывать никакой тяжести, никогда не разлучаться с нежностью. Ему было почти что больно, казалось чуть ли не насилием разгребать лопатой снег. Да, конечно, падение закончилось, у бездны оказалось дно, и теперь он карабкался вверх. Дома лежали письма, у него в мире так много друзей, и он сегодня же им напишет. Дел — непочатый край! Он ведь обещал Джуре, и нельзя человеку быть одному, нельзя изменять человечеству, этому извечному дебютанту. Пришло время начать сначала.