Выбрать главу

— Зачем об этом говорить? Просто я хотела объяснить, почему я боюсь детей. Помнишь, Дойно, как мы мечтали собрать в Далмации сотни, тысячи детей, основать в социалистическом государстве социалистические детские города? Больше я об этом не мечтаю. Спустя месяц, уже недалеко от Одессы — но я об этом не знала, — я вдруг почувствовала, что Вассо больше нет в живых, — я ошиблась, тогда его еще даже не арестовали — да, вот тут-то я и решилась. Ночью я легла на рельсы. Но поезда все не было, только маневровый локомотив, и он вовремя остановился. Машинист и кочегар были уже пожилые, они позаботились обо мне. Их сочувствие было так велико, что пересилило даже страх перед ГПУ. Они и Вассо бы спасли, но Вассо остался там, в темной каморке, как будто из нее не было выхода.

Подбежал Паули. Внизу женщина продавала мороженое.

— Лучшее на свете мороженое, она сама сказала, — добавил он.

Мара дала ему монетку, он бросился бежать, но тут же вернулся, поцеловал ее, три раза подряд пробормотал «merci» и бросился к мороженщице.

— Но теперь, сейчас, вы уже не боитесь детей? — Вопрос Релли звучал почти что робко, словно она хотела попросить прощения.

— Я даже ночи боюсь, и не только из-за бессонницы. Я больше не доверяю ей и не могу уснуть, пока не начнет светать. В бегах ночи были хуже всего, хотя только они меня и спасали. Днем мне приходилось прятаться. Но может быть, все, что я здесь говорю, и не соответствует действительности. Страх — неверное слово, ужас — тоже. Как это назвать, Дойно?

— Этому, вероятно, нет названия. Видимо, это озноб одиночества и отрезанности от любого будущего. В том, что обычно именуется печалью, можно найти утешительное сострадание к самому себе. Но этот озноб разрушает сострадание, от него каменеет сердце и взгляд тоже. И как отделить такую печаль от страха — быть или не быть?

— Странно, — опять начала Мара, — как самое важное путается с абсолютной ерундой. Кроме мыслей о Вассо меня тогда преследовала такая картина: под елью вся земля засыпана сухими рыжими иголками. И я, когда кончится мое бегство, лягу на эту землю, а головой упрусь в ствол. И все будет теплое — земля, дерево, воздух. Никогда в жизни я так явственно не видела еловых иголок, как на этой воображаемой картине, никогда не ощущала так остро тепло земли. За долгие недели, до встречи с теми двумя пожилыми людьми, это были лучшие минуты.

Она, похоже, задумалась. Потом заговорила уже другим, жестким тоном:

— Джура тебе рассказывал, что Вассо в тюрьме все время мерз. Он умер в холоде. Не забудь повыразительней написать об этом в предисловии! Это очень важно!

— Не забуду, — успокоил ее Дойно. — Я ничего не забуду. Если бы все его рукописи уже были здесь! Мы должны…

Она схватила его руку. Он проследил за ее взглядом. По другой террасе, напротив, к выходу, ведущему к обсерватории, направлялись двое мужчин, оба рослые, один толстый, широкоплечий. Мара медленно разжала руку и сказала:

— Может, я ошиблась, но мне показалось, что это… но лицо я не разглядела. Я хочу в гостиницу, мне надо прилечь.

Дойно оставил полуоткрытой дверь между их двумя комнатами, чтобы Мара не чувствовала себя одиноко. Пусть, если хочет, слушает, о чем говорят мужчины, или читает.

Эди сидел рядом с ночником. Его профиль резко выделялся в свете ночника и напоминал профиль знаменитого венского музыканта. Дойно впервые это заметил, вероятно потому, что Эди за этот год изменился. Тело его по-прежнему было мускулистым, крепким и ширококостным, но лицо стало тоньше, это уже не было лицо жизнелюбивого, доброжелательного скептика. Выражение его теплых карих глаз стало почти неприятным. В них светилась пугающая суровость, даже жестокость фанатика, которому все сущее кажется тем презреннее и ненавистнее, чем дольше он за ним наблюдает.

— Так вы, значит, отказались от бриджа и от ваших верных учениц, а почему, собственно, Эди? Это был неплохой источник дохода.

— Узнаешь о наших планах, поймешь, — отвечал Йозмар. Он сидел посреди комнаты, чтобы иметь возможность вытянуть раненую ногу. Врачи сделали все возможное, другие раны зажили, но нога по-прежнему не гнулась, он остался калекой. И все-таки он был таким, как раньше, ни единой морщинки не появилось на его длинном лице, красивый, белокурый юноша, высокий, не слишком худой, не слишком широкоплечий. Одному из товарищей он напоминал Аполлона Бельведерского, оттуда и возникла его последняя подпольная кличка: Польбель.

Йозмар медленно, методично излагал их планы: они хотели бы организовать в пределах городской черты Парижа фабрику игрушек и выпускать механические игрушки, бывшие до сих пор монополией немцев, как можно лучшего качества и к тому же дешевые. Перспективы сбыта во Франции хороших механических игрушек были великолепны. К их услугам трое специалистов, которые уже изготовили несколько отличных моделей. Вполне можно рассчитывать, что вскоре после первого выпуска продукции как минимум двадцать человек смогут найти на фабрике работу и средства к жизни. Это само по себе достаточно существенно. Ведь есть масса эмигрантов, не принадлежащих ни к какой группе или партии, не получающих никакой помощи, и за эту свою независимость им приходится платить нищетой, которая в свою очередь тоже абсолютно безвыходна. Этим «вольным» прежде всего следует помочь. Почему они выбрали форму кооператива — это все проклятый вопрос с разрешением на работу, так легче получить разрешение. Но все это хоть и немаловажно, однако стоит для них только на третьем или даже четвертом месте. Речь идет о существенно большем. Фабрика будет давать довольно значительную прибыль, которая пойдет на то, чтобы выпускать популярные солидные теоретические работы: все понятия должны быть полностью объяснены, должны быть заново составлены протоколы социальных преступлений, дабы со всей решимостью служить правде, решимостью, не смягчаемой ничем, ни угрозой, откуда бы она ни исходила, ни оглядкой на кого бы то ни было.