Они оба засмеялись, словно над веселой шуткой. Ирония происходящего не теряла для них привлекательности, даже когда они были ее жертвами.
Профессор Рауль Верле, специалист по европейской истории второй половины девятнадцатого века, был одним из немногих французских коллег, с которыми Штеттен продолжал общаться и после первой встречи. Они знали друг друга еще по Вене, где Верле, будучи на шесть лет моложе Штеттена, проучился несколько семестров. Он родился в Эльзасе, родной его язык был немецкий, когда началась война, он уклонился от службы в германской армии, бежал в Швейцарию, а потом, правда уже в 1916 году, встал на сторону Франции.
Оба теперь гораздо больше нравились друг другу, нежели раньше, частенько вместе обедали, гуляли, страстно спорили, случалось, ссорились, потом писали друг другу записки, выясняя недоразумения, и отправляли срочной почтой, так называемой Pneus[96], каждый из них благородно брал вину на себя. Это была дружба мальчишек, старых мальчишек.
Так прошел месяц, а потом дружба заметно остыла. Тому было немало причин: несходство мнений по политическим и военным вопросам, расхождения по поводу Павла Самосатского, личности Атанасиуса, достоверности Святого Григория из Тура, споры о праве рабочих на 40-часовую рабочую неделю и оплаченный отпуск, о деле Дрейфуса, о личности автора или авторов «Илиады» и «Одиссеи». Но решающим было появление Альберта Грэфе. Штеттен сразу же проникся к нему глубокой симпатией и величайшим доверием к его умственным способностям. Верле же после первой встречи с Грэфе не скрывал своего разочарования. Он не нашел в этом рабочем ничего, что могло бы его заинтересовать. Штеттен не простил ему такого отношения.
Верле пригласил Дойно к обеду, хотел узнать у него, на чем зиждется та власть, которую этот «sinistre»[97] человек имеет над Штеттеном. Так ему стала известна судьба Альберта — как тот был выдан гестапо, как терпел пытки на допросах, как, брошенный друзьями в беде, сносил муки и унижения, как он наконец нашел в себе мужество вырваться из концлагеря, только потому, что хотел узнать правду. То благородство, сила и несгибаемость характера, которые Альберт проявлял и в эмиграции, были известны Штеттену и, естественно, не могли оставить его равнодушным.
— Не понимаю, — возразил Верле, — разнообразие и даже интенсивность пережитого не могут придать человеку какую-то особую ценность. Насколько я понимаю, здесь речь идет о простом, пусть не глупом, но необразованном рабочем, по всей вероятности, сверх меры упрямом и, боюсь, даже узколобом. И это производит на вашего старого учителя такое впечатление, что он просиживает с господином Грэфе долгие часы и внимает ему так, словно тот может Бог весть чему его научить?
— События этого года вынуждают Штеттена испытывать людей — насколько они способны противостоять все увеличивающемуся нажиму времени. Любовь к истине — этого уже недостаточно, чтобы придать человеку ценность.
Верле собирался выпить совсем немного, графина вина должно было бы хватить, однако он разволновался, говорил больше и горячее, чем это было ему свойственно, и потому вскоре ему пришлось заказать второй графин, а там и третий.
— Чего я терпеть не могу, так это смешения причин и мотивов, — закончил Верле свою длинную и пылкую речь. — Раньше со Штеттеном все было ясно, подчас даже слишком ясно, а теперь все затуманилось. Вот, к примеру, скажите мне, какое отношение имеет к нему Павел Самосатский? Во-первых, он никогда не занимался третьим веком, во-вторых, слишком многочисленные, к сожалению, сферы его интересов вообще не связаны с историей христианства, в-третьих…
— А что же он такого говорит об этом Павле? — спросил Дойно.
— Говорит? Это вообще не то слово. Он выстроил целую систему для защиты этого со смехом и позором изгнанного патриарха Антиохии, сделал из него героя, громадную фигуру. Он увязывает троцкизм и сталинизм со столкновениями религий и сект в третьем и четвертом столетии, утверждает, будто бы потоки клеветы всегда низвергались на всех истинных христиан, он держит сторону эбионитов — слышали вы что-нибудь более безумное? Что общего между каким-то Троцким и тем антиохийским священником и, с другой стороны, какое отношение специалист по пятнадцатому и шестнадцатому векам имеет к истории церкви третьего века? И наконец, кто может что-то точно знать об этом Павле? Несколько строчек у Евсевия дают основания разве что для смутных догадок. Признайтесь честно, это вы подкинули Штеттену историю с Павлом Самосатским? Ха-ха-ха, да это же очень забавно, вы, еврей, коммунист, пытаетесь реабилитировать какого-то патриарха из третьего века.