Когда после прекрасного ужина, приготовленного руками Габи, они сидели на террасе первого этажа, она, благодарная Штеттену за его комплименты, спросила, как подвигается работа, в самом ли деле диктофон облегчает дело и как, собственно, может быть гармоничной совместная работа двух авторов? Тогда они прокрутили ей последнюю катушку. Габи учила в лицее немецкий, но мало поняла из слышанного, она попросила перевести ей последнюю часть, те фразы, которые они оба так проникновенно произносят. И тогда она услышала три голоса, два в записи и еще голос Дойно, переводившего:
— Никогда прежде мир не знал такой заносчивой бездарности, никогда прежде заносчивейшая из бездарностей не имела такой безграничной власти посылать на смерть цвет европейских наций лишь для того, чтобы овладеть несколькими квадратными километрами, которые противник почти без усилий вернет себе через несколько часов, в крайнем случае дней. Инженеры изобрели такую огневую мощь, а полководцы использовали ее с мудростью бойскаутов, с щедростью патологических мотов, с бесчувственностью, испокон веков отличавшей могильщиков зрелых цивилизаций. От них, жертвующих полками, дивизиями, целыми армейскими корпусами, и научаются диктаторы относиться к людям, как к дерьму, а кровь их считать удобрением для тощей почвы.
Нет, цивилизации не уничтожают, ибо они сами созревают для самоубийства и не отвращаются от него.
Пацифисты и антимилитаристы обвиняют военных в том, что те любят войну. Сей сентиментальный аргумент немного глуповат, другой куда решительнее: военные ничего не смыслят в великих войнах двадцатого столетия. Военные, вероятно, опасны для мирного времени, но несравненно более опасны они во время войны — для собственного народа, доверяющего им своих сыновей.
— Pardon, но я ни слова не поняла! — заявила Габи. — Надеюсь, вы говорите не о французской армии. Это все может касаться только других армий, я имею в виду немецкую или, к примеру, русскую.
Мужчины сперва оторопело молчали. Штеттен все еще был под впечатлением изумительного Sauce béarnaise[104], приготовленного для них молодой женщиной, поэтому он пошел на уступки:
— Да, это верно, немцы в тринадцатом году сочли, что танки слишком дороги и бесполезны, и отказались от них. Об этом у нас сказано еще в первой части главы. Тут вы, безусловно, правы, моя дорогая Габи. Но с другой стороны, у немцев были пулеметы, тогда как у французов…
— Курсанты училища Св. Кира, весь выпуск, в парадной форме, пошли на эти пулеметы. И мы, французы, гордимся этим, это был самый возвышенный момент за всю войну. — Ее лицо залилось краской, глаза сверкали не столько от волнующего воспоминания, сколько от гнева.
— Да, может это и так. Но офицеров, ответственных за это, следовало бы расстрелять перед представителями всех департаментов Франции, — сердито произнес Штеттен.
— И вы осмеливаетесь говорить это на французской земле!
Профессор с юных лет любил женщин, как невезучий крестьянин дождь: влаги то слишком много, то слишком мало, но всегда дождь идет в неподходящий момент и всегда не столько, сколько надо. Теперь он счел, что Габи чересчур много. Для него не могло быть хуже непристойности, нежели воодушевление женщины военным геройством убитых молодых людей.
Габи тоже была сыта по горло, она вышла и закрыла за собой дверь.
— Боюсь, что этот разговор не был нашим бесспорным успехом, — заметил Штеттен. — Лучше поискать утешения за глупость наших современников в этом старом арманьяке. В другой жизни мы будем больше думать об эстетике. Не объясните ли вы мне, Дион, почему нам так трудно поверить, что красивый человек может быть глуп, и почему нам так грустно, когда мы в этом убеждаемся? Почему мы от красоты ждем так же много, как от гениальности? Возьмите-ка вторую рюмку и отправляйтесь наверх, к богине Артемиде. Нельзя заставлять женщину ждать больше, чем ей требуется, чтобы придумать половину упреков, которые она швырнет своему возлюбленному.
Молодая женщина покинула их ранним утром в глубоком унынии; возвращаться в этот дом она не желала. На четвертый день Дойно поехал в город, чтобы помириться с ней. Он сопровождал ее к аббату Перре, благообразному мужчине в цвете лет. Аббат был предельно дружелюбен, завел разговор о современной французской литературе, хвалил левых писателей наравне с католическими. Когда Дойно в свою очередь заметил, что католические романисты были отличными психологами, аббат с улыбкой сказал: