— Разумеется, ибо они никогда не забывали, что такое грех. Кстати, вы должны как-нибудь вечерком зайти ко мне вместе с бароном Штеттеном. Я принимаю по понедельникам. Собирается обычно человек двадцать, и мы находим радость в том, чтобы обо всех и вся говорить только самое плохое. Лучше быть дважды не правым, чем один раз скучным. Этот девиз приписывают нам.
Дойно обещал осенью навестить его вместе со Штеттеном. Габи же он обещал, что никогда больше не допустит политических дискуссий в присутствии Штеттена, что он будет думать о ней не меньше, чем об этом «старом габсбургском бароне», что о ней и ее семье он будет говорить только с ней (и иногда, конечно, с аббатом Перре), а больше ни с кем. Он еще много чего сказал, и она согласилась поехать с ним.
О рыбе, приготовленной ею в этот вечер, Штеттен распространялся целых полчаса. За кофе он принялся прославлять французский образ жизни, французскую литературу, физику, архитектуру, садоводство, леса, автострады, старые французские соборы и наконец хозяйственные добродетели француженок.
— Таковы мои истинные чувства. Вы по-прежнему будете нам верны?
Настроение у всех было прекрасным, лучше, чем когда-либо, и Габи осталась. Добрая воля была так велика, что на столе то и дело возникали венские блюда, — Габи раздобыла рецепты у своей кузины, мать которой была словацкой венгеркой родом из Вены.
Штеттен продлил их пребывание в этом доме, вернуться в город они должны были только в конце октября, а до тех пор, он надеялся, книга будет окончена.
Основная трудность заключалась в том, чтобы этот на первый взгляд единичный феномен, современную войну, представить так, чтобы была понятна ее сверх-детерминированность. Почти любая известная доселе теория войны была правильной, вполне удовлетворительной, если не принимать во внимание другую. Эта другая и еще третья могли быть в одинаковой мере убедительными. За всеми фразеологиями и «идеологиями» просматривались существенные взаимосвязи. Обнаружив их, естественно, начинаешь их переоценивать, хотя бы потому, что до сих пор их недооценивал, а может, и вообще не замечал.
Речь идет о гарантированных в политическом и военном отношении источниках сырья и рынках сбыта. Но, разумеется, не только о них. Из-за чего бы ни велась война, на самом деле — и это уже на протяжении тысячелетий — она неизменно ведется и ради образования более крупной государственной единицы. Деревни, города, княжества воюют друг с другом до тех пор, покуда побежденные и победители не сольются в новую единицу. Таким образом, с одной стороны, любая война абсурдна, но в ней есть известный исторический смысл: люди от истории, так сказать, локальной, все больше стремятся к провинциальной, региональной, национальной и, наконец, к всемирной истории. Если победители не были достаточно благоразумны, приходилось воевать во второй, в третий раз — пока наконец более крупная единица не окрепнет и не водрузит общее — победителей и побежденных — знамя над развалинами и горами трупов.
— Истинный вопрос жизни и смерти не в том, хотим ли мы следующей войны, — впрочем, всерьез нас никто об этом не спрашивает, — а в том, будет ли соответствовать смыслу истории мир, который затем наступит, будет ли он по-истине всеобщим миром или нет, — диктовал Штеттен конец главы.
Следующие главы были посвящены социально-экономическим феноменам последней войны. Штеттену и Дойно пришлось проработать много статистических данных, и на это у них ушло немало времени.
Все чаще случалось, что Штеттен, диктуя, вдруг умолкал, ссылаясь на усталость. Конец лета пробудил в нем тоску по родине, с каждым днем набиравшую силу. Он даже себе не хотел признаться, что как малый ребенок тоскует по родному городу, по Венскому лесу. Из всех городов мира именно родной город был для него запретным — эта мысль терзала его. Он больше не мог жить на чужбине, вдруг все здесь — и дом, и холм позади дома, река, лесок, — все стало казаться ему отвратительным, пошлым. Обычно он ничего не скрывал от Дойно, но об этом чувстве и словом не обмолвился. Когда оно на него накатывало, он поднимался к себе в комнату и садился на стул в углу, лицом к стене, ожидая, когда пройдет боль.
Ближе к осени умер доктор Грундер. Почувствовав, что сердце его ужасающе слабеет, он с великим трудом спустился с пятого этажа и попросил вызвать врача. Была уже почти ночь, никто не захотел или не смог сразу пойти за врачом. Наконец консьерж привел полицейского врача. Сразу после инъекции Грундер скончался. Штеттен, глубоко взволнованный этой новостью, до поздней ночи сидел на террасе, словно погрузившись в созерцание причудливого переплетения судеб.