Выбрать главу

Теа не сводила с него изумленных глаз. В ее памяти отчетливо сохранилась картина: люди в черной форме бьют Ильминга хлыстами, волокут к машине. И он безмолвно покоряется им. Нет, Ильминг не мог такое забыть. Значит, он лгал, лгал, быть может, и самому себе, сообразила она. Впрочем, он не дал ей и рта раскрыть, говорил не умолкая:

— Партии, идеологии — это все фасад. Фасад, конечно, важен, но для массы, не для нас. Основной вопрос в том: кому принадлежит власть? Тому, кто ее унаследовал? Иногда. Тому, кто ее захватил? Нередко. Тому, кто стремится с каждым днем ее увеличивать и никогда не бывает сыт ею? Всегда! Все остальное чепуха! Вот я, к примеру, однажды — это был холодный дождливый вечер — подобрал на улице и укрыл у себя на ночь добрейшего Герберта Зённеке. Он был бездомный бродяга, веривший, что сумеет возглавить революционную партию. Он хотел вести за собой народ и в то же время быть этим самым народом. То есть хотел быть одновременно лошадью, телегой, поклажей и вдобавок еще возчиком. Его и ему подобных дураков Сталин ликвидировал. И правильно сделал. Один только Сталин говорит языком, которым можно отдавать приказы истории. Он один…

Его прервал Йозмар.

— Нет! Нет! — воскликнул он, с трудом поднимаясь со стула. — Я не в состоянии слушать, как одобряют убийство Зённеке и прославляют убийц.

И он двинулся вокруг стола к Ильмингу. Тот вынул из глаза монокль и поспешил сказать:

— Я же сам в свое время спас Зённеке и, смею заметить, был к нему весьма расположен.

— Да замолчите вы наконец! — Краска бросилась в лицо Йозмару, губы его дрожали.

Ильминг снова зажал монокль в глазу, удивленно глянул на Йозмара, потом заметил:

— Разумеется, я понимаю, вы были его учеником, его смерть нанесла вам известный урон.

Джура не помешал Йозмару броситься на него, но тут вмешался Дойно:

— Кончим этот разговор, вы продолжите его в Москве с другими, более внимательными партнерами. Вы остались верны себе и как всегда лишь немного опередили своих друзей: вы восторгались Вильгельмом Вторым, потом Гитлером, теперь вы в восторге от Сталина. Пусть в России десятками уничтожают немецких коммунистов, тысячами сажают в тюрьмы — как же вы можете не быть там желаннейшим гостем? Вы, Ильминг, автор оды, прославляющей убийц Розы Люксембург: «Хвалю деяния ваши, великолепные, смерть приносящие»[109].

— Это были неважные стихи, — перебил его Ильминг, — второпях написанные. Я был бы вправе отказаться от того, что написал двадцать лет назад. Но я и сейчас стою на том, что устранение этой женщины было более чем необходимостью, оно было великим деянием. Враждебные символы подлежат уничтожению, а Роза Люксембург была враждебным символом.

Ему никто не ответил. Йозмар все еще стоял, словно готовый к нападению, но больше он ничего не слышал. Его мысли занимал теперь Зённеке, в чьей гибели не приходилось сомневаться, но поверить в нее не было сил. Только сейчас, в этот миг, до Йозмара дошло, что он годами ждал возвращения убитого, что он все делал с оглядкой на это немыслимое возвращение. И так с ним было с самого детства, он всегда нуждался в старшем друге, которому мог бы безгранично доверять. А теперь, после смерти Зённеке, он жил без наставника.

От этого он чувствовал себя страшно одиноким. Хромая, он направился к стулу. Теа поспешила к нему на помощь. Она была ему хорошей женой, счастье ему улыбнулось. Но она не догадывалась, как он одинок. После кофе и сандвичей, поданных Габи, настроение заметно улучшилось. В сад вынесли диктофон, каждый должен был произнести несколько фраз — последний привет перед катастрофой — и помнить, что эти слова он вновь услышит в первый же день «после»… через четыре года или через восемь — десять лет.

Те, кто впервые слышал свой записанный на пленку голос, были смущены, даже обескуражены, словно открыли какую-то новую грань своего существа. Ильминг, говоривший одним из последних, хорошо продумал свои слова. Они гласили:

— История на стороне победителей. Я — на стороне истории. Каждый мой труд тому свидетельство. Правда, многое я хотел бы сегодня переписать, но я не беру назад ни единого слова, ни единого — абсолютно!

Голос Джуры в записи звучал глубже и теплее. Все внимали его словам точно песне, что сразу воскрешает в памяти забытые настроения и картины детства. Он описывал цветник, деревья, прелесть неба ранней осенью, лодки на Сене. С нежностью говорил о земле, о мирной земле, хранящей верность каждому времени года. Затем он рассказал о женщинах, сидящих за столом, описал их лица, жесты, цвет их платьев. Изобразил он и Штеттена, внимательно слушавшего его, лицо старика он рисовал словами, точно пейзаж, виденный во сне. Он назвал дату, французскую деревню, себя самого и заключил свою речь так:

вернуться

109

Перевод И. Цветковой.