— С этой ночи начинается ваше возвращение в Вену, надо это отпраздновать! — заявил Дойно.
— Война будет долгой, — невозмутимо отозвался Штеттен. — Не знаю, доживу ли я до ее окончания. Но в Вену я никогда не вернусь. Я слишком любил этот город, чтобы мог когда-нибудь его простить — вот как вы никогда не простите коммунизму его растление.
— Сравнение не убедительно, ибо город это не….
— Оставьте, Дион, сейчас рано думать о возвращении. Эти налеты мне не нравятся. Не смейтесь, я говорю серьезно. Если это учебные тревоги, то они слишком запоздали, но если это всерьез, то это очень плохой признак. Где-то на французскую территорию залетает немецкий самолет, и двенадцать миллионов человек, от Страсбурга до Парижа, вскакивают среди ночи, мчатся в подвалы, в самое лучшее для сна время — значит, все добрые духи отвернулись от ответственных за это лиц, значит, эти лица не продумали все как следует уже много лет назад?
— Это лишь первая ночь, и налеты, вероятно, были учебные. Надо же приучить население всерьез относиться к налетам.
— Глупости, — нетерпеливо возразил Штеттен, — так не учат, совсем наоборот! Повестка может прийти с утренней почтой — вас не пугает казарма, унтер-офицеры? О том, что будет дальше, мы говорить не станем.
— Дальше будет поражение третьего рейха — пока я думаю только об этом. А об унтер-офицерах я, вполне возможно, буду думать в казарме. Разве на фронте солдат думает о цели или даже о смысле войны?
— Вы будете думать.
— Не знаю. Но вам сейчас нужно лечь, профессор, скоро явятся гости, день обещает быть таким же шумным, как всю последнюю неделю.
— Все уже подписали наш манифест «Против Гитлера и его союзника Сталина»?
— Нет, многие еще медлят. Обманутый муж, заставший свою жену голой в постели с голым мужчиной, но еще терзающийся сомнениями, а вдруг жена все-таки не изменила ему, стал образцом для многих моих товарищей. Так же и Сталин ввиду угрозы Гитлера годами был образцом демократического политика.
— Рев слабоумных слышен повсюду в мире.
— Нет, тот рогоносец не обязательно слабоумный. Он бы примирился с этим фактом, если бы прежде узнал о другом, более утешительном. В каждом городе следовало бы поставить памятник с надписью: «Обманщикам — от благодарных обманутых!» Робеспьер представил парижанам одну девицу, весьма сомнительного поведения, как богиню ума и добродетели. Последствия были не слишком полезными для ума. Надо бы ежегодно представлять людям бога обмана, чтобы они привыкли к негативным фактам. En attendant[114] эта война — факт абсолютно негативный: у нас есть с чем бороться и нет — за что бороться.
— За единение планеты, — сказал Штеттен, — мы же об этом писали.
— Да, и шестьдесят семь человек это прочли.
— Как вы можете такое говорить, Дион! Разве вы не знаете, что за последние три месяца продажа возросла больше чем на двадцать процентов — у нас есть уже восемьдесят один читатель, и вне всякого сомнения ветер дует в наши паруса!
Оба от души хохотали, они не разочаровались друг в друге. Вой сирены, возвестивший третью воздушную тревогу, прервал их беседу. Они подошли к окну. Небо было ясное, и облачка на горизонте белые-белые. Они смотрели на башни собора Нотр-Дам, казалось, вой доносится оттуда. Они почти удивились, что собор незыблемо стоит на месте. В этот миг они его нежно любили. И, словно одергивая себя и Штеттена, Дойно сказал:
— Нет, спасение подобных зданий все же не так важно, как защита детей, защита от болезней, от беспризорности и от жизни, в которой они собой пренебрегают. Я с детства ненавижу войну, и теперь я вынужден сам желать ее — это куда более унизительно, чем плевок гестаповца на лице.
С улицы несся непрекращающийся звон. Штеттен сказал:
— Это означает газовую атаку. Вероятно, разумнее было бы остаться наверху. Так идемте скорее в подвал!
Они выглянули в окно. Самолетов нигде не было видно. Спускаясь по лестнице, Штеттен шептал:
— Мы участвуем в какой-то оперетке. Оперетки всегда предвещают сокрушительное поражение. Поверьте старому венцу!
Тревоги следовали одна за другой, днем и ночью, мешая всякой нормальной деятельности, всем вменялось в обязанность иметь противогазы, никуда без них не выходить. Чиновники из местного совета раздавали их населению, но не иностранцам. Богатые люди могли легко их раздобыть, эмигрантам же в случае необходимости следовало закрывать рот и нос мокрыми тряпками.
Эти и другие заботы эмигрантов через несколько дней пошли на убыль. На стенах появились плакаты с объявлениями: «Все мужчины немецкого и австрийского происхождения, не достигшие семидесяти лет, должны в кратчайший срок собраться на стадионе». Никакой разницы не делалось между теми, кто отрекся от своего подданства или был его лишен, и преданными Гитлеру немцами. Явиться должны были даже те, кто давно уже записался в добровольцы.