— Что я наделала, Дойно, что я наделала! — всхлипывая, твердила Релли.
Он гладил ее по голове, успокаивал.
— Ничего, Релли, ничего. Мы все уже давно очень несчастны.
— За что мы страдаем? За кого?
— Ни за кого, ни за что. Если на сей раз мы победим, то твой сын Паули все равно найдет что-нибудь такое, за что стоит бороться. Мы же боремся только против. Мы опять уже в первой фазе отрицания отрицания. В этом нет ничего нового, но мы, быть может, первое поколение, которое должно жить без иллюзий.
— Жить? Ты называешь это жизнью?
— Да, Релли, да. Никто не может быть всегда несчастен, никто не живет всегда в тени. Даже в концлагере мы иногда смеялись. Даже во время катастроф люди бывают голодны, любят, рожают детей. В непроглядной тьме было открыто, что каждое тело излучает свой собственный свет. Ощущение несчастья — это роскошь счастливой, нормальной жизни. Наше бытие не имеет больше никаких качеств: в ближайшие годы речь может идти лишь о жизни как таковой, в ней будет только цель и оружие.
Она высвободилась из его рук и посмотрела на него так, словно видела в первый раз. Это лицо она знала лучше, чем свое собственное, наверное, даже лучше, чем лицо своего ребенка, — ведь она знала его столько лет. Оно исхудало, постарело, стало еще суровее, она знала, как на этом лице отражаются радость, даже восторг, доброжелательность и, более того, доброта, но сейчас к нему больше всего подходили слова, показавшиеся ей самыми ужасными из всех когда-либо слышанных: «Жизнь — оружие». Она отвернулась и поспешила уйти, ей не терпелось увидеть сына.
Через день, ранним утром, явился Альберт. Штеттена ему пришлось оставить в одном доме у шоссе за Аррасом. Профессор настаивал, чтобы Альберт немедленно ехал к Дойно. О телефонном звонке в сложившихся обстоятельствах не могло быть и речи. У старика тяжелый приступ, он упал на лестнице в приютившем их доме и скатился вниз. Дойно должен без промедления поехать туда, старик ждет, счет идет на часы.
Менье уже встал. После первых же слов он понял, что времени терять нельзя. Через двадцать минут он будет готов и к дому подъедет машина.
Дойно сказал ему про Альберта, дожидавшегося в приемной. Его необходимо где-то спрятать.
— Вы можете поручиться, что он не агент гестапо, и не агент ГПУ, что разговоры о нем — ложь, что все это про него выдумано его бывшими товарищами?
Дойно ответил:
— Я ручаюсь, что Альберт Грэфе чистейший человек, любой из нас только хотел бы быть таким!
— Вы далеко заходите!
— Штеттен зашел еще дальше!
— Это верно, и для меня это имеет решающее значение, — сказал Менье. Он вызвал из своей клиники машину «скорой помощи», чтобы она увезла Альберта. Менье дал Альберту проглотить две таблетки — они окажут неприятное, но вполне безобидное действие. — Вы, вероятно, думаете, что лучше бы я поместил его тут. Но мои жена и дочь меня бы не поняли. Мне пришлось бы долго все им объяснять. А вот моему сыну Алену — он сейчас на фронте — не понадобились бы никакие объяснения.
Только уже в машине Менье пожелал узнать, какие причины подвигли Штеттена уехать, не простившись, бежать, словно из горящего дома.
— Он и в самом деле поступил так только из-за этого бедняги?
— Да, из-за него, — отвечал Дойно. — Из всех революционеров, с которыми встречался Штеттен, этот рабочий произвел на него самое глубокое впечатление.
— У всех нас порой возникает это чувство вины перед народом, — заметил Менье, — но лишь спорадически. Оно легко забывается.
— Штеттен свободен от этого чувства. Именно поэтому он никогда не воспринимал всерьез психоанализ, он называл его «очками для слепца». У Грэфе отличные норвежские документы для проезда, он вполне мог бы отсюда уехать, но он остался. Он верил в обещание, что его досье будет тщательно перепроверено. Кроме того, он надеялся, что несмотря на свои увечья сможет воевать в каких-нибудь специальных войсках. Его кормили обещаниями, откладывали решение его дела со дня на день, говорили, что вот-вот все выяснится и вообще это просто смешно, он стал жертвой подлости, это совершенно очевидно, вся эта клевета «шита белыми нитками». Четыре дня назад его арестовали. Уводили его в наручниках. Сняли их лишь после краткого допроса. Ему показалось, что он опять «угодил в ту же машину». Во время воздушного налета его вместе с другими заключенными префектуры отправили в подвал. Оттуда ему удалось вырваться, и он побежал к Штеттену, который, видимо, сразу ощутил, что опять столкнулся с «несправедливостью, чреватой символами», как он выражался. Ребенком меня учили раввины, что человечество не выдержало бы и дня, задохнулось бы от несправедливости, не будь на свете тридцати шести человек, которые не занимают никаких постов и должностей, их никто не узнает, они никогда не выдают своей тайны, быть может, они и сами о ней не ведают. Но это именно они в любом поколении оправдывают наше существование, каждый день наново спасая мир.