— Пошли, Фабер, выпьем чего-нибудь в бистро, — дружелюбно предложил Лагранж, словно хотел утешить Дойно. Дойно стряхнул его руку со своего плеча. В дверях он еще раз обернулся:
— У нас не пьют после похорон.
Габи ждала его в гостинице. Они отправились в кино. В киножурнале показывали фронтовую хронику. Диктор с пафосом говорил о «наших героических солдатах там, за рубежом». Это звучало так, словно он сообщал о какой-то великой, решающей битве, выигранной ценой чудовищных потерь. А речь шла просто о дозоре, числом всего в несколько человек.
— Такое нельзя разрешать, диктор просто невыносим! — заметила Габи.
— Дело не в нем и не в его тексте. Настоящая пьеса начинается как фарс, а к концу будут горы трупов, как в трагедии.
— Не понимаю, — заявила Габи, — Штеттен выразился бы яснее.
— Да, он выражался ясно, но ты все-таки его не понимала. Я не хочу с тобой спорить.
— Никогда не хочешь со мной спорить? — спросила она, улыбаясь. — Тогда во мне совсем пропадет нужда.
— Нет, дело не в этом. Просто я сегодня уже наспорился. С людьми, отделить себя от которых значило бы обесценить все, что я делал до сих пор. И потому я нуждаюсь в тебе, в твоей близости и даже твоей неосведомленности.
— Ах, если бы ты был хоть чуть-чуть менее прямолинеен, ты бы мог все то же самое сказать так, чтобы я радовалась твоим словам. Я прошу у тебя всего лишь иллюзии, всего лишь на один вечер — разве это так уж много?
Он промолчал. Опять он заметил, что не может больше удовлетворительно ответить на самый простой вопрос. Он попытался припомнить, какие есть аргументы против иллюзий и на каком основании он должен отказывать в них Габи и Лагранжу. Когда меняется историческая перспектива, ни в чем уже нет определенности.
— Прости, Дойно, я не хотела тебя ни в чем упрекать. Я же довольна, пусть все обстоит так, как есть. — Она взяла его за руку. Отвечать было не нужно, и он ощутил к ней благодарность, как будто она только что помогла ему выйти из затруднения.
Вместе с тремя сотнями других добровольцев он проторчал в казарме с десяти часов утра до шести вечера. Потом их отвезли на вокзал. Когда они уже погрузились в поезд, были расставлены посты — возле каждого вагона по двое солдат с заряженными ружьями, — словно опасаясь, что они разбегутся. С этого момента желательно было забыть, что они добровольцы.
Ночью они прибыли в Лион и до утра прождали в поезде, который должен был их доставить к месту назначения — на один километр дальше.
Кто-то сказал:
— Я уже был в армии. В Польше. Если ты кого-нибудь из вышестоящих заставишь ждать хоть минуту, это воспринимают так, словно ты у них целую жизнь украл. Но сам он часами может заставлять ждать целую роту. Мне-то это безразлично, мне все безразлично. Я тут сижу, а моя жена, может, уже сейчас спит с соседом. И я говорю вам всем — мне безразлично. Только бы детей ей не делал! Неужели мне охота кормить детей от чужого мужика? Может, кто-нибудь из вас объяснит?
Мужчина был пьян. В поезде он продрог, пальто у него не было. Он то и дело подносил к свету пустую бутылку от водки и ругался по-украински. Наконец он положил бутылку на столик перед собой, повернулся боком и лег на нее щекой. Скоро он заснул.
— Но бордель хотя бы тут имеется? — Молодой парень задавал этот вопрос в третий раз. Глаза его были налиты кровью, он с трудом удерживался, чтобы не закрыть их. Солдат скучливо ответил:
— Не волнуйся, у кого деньги есть, тот везде бордель найдет. Тебе родители денежки будут посылать?
— Да, но я тебя спрашиваю, имеется тут бордель и стоит ли с этими бабенками покуролесить?
Солдат дал ему подробнейшие справки, бесстрастно описал трех немолодых женщин, из которых парню придется выбирать.
— Ну а теперь, если тебе невтерпеж и если нужен выбор пошире, то сразу за вокзалом свернешь влево, а потом вправо и там найдешь облегчение. У них даже негритянка есть. А с негритянками, сам знаешь, скучать не приходится.
— Так, значит, говоришь, есть бордель. Ты это просто так говоришь, чтобы языком почесать, или, может, думаешь, я еще слишком молодой, так я тебе только одно скажу, понимаешь…
Дойно вышел на перрон. Крупными хлопьями падал снег, пути занесло. Впереди на перроне сидел человек и тихонько напевал. Это была странная песня, на смеси русского и идиш. Только одно слово было на древнееврейском: Adoni, Господи!
— Если тебе мешает, что я пою, пересядь на другую скамейку, на вокзале места хватит.
— Мне не мешает.