Дойно рассмеялся, а он буркнул:
— Терпеть не могу твой смех! Прекрати сейчас же!
— А я терпеть не могу, когда ты так говоришь и еще кулаки сжимаешь, если ты сию же минуту их не разожмешь, я запущу тебе в голову ковшом.
— Ну вот, наконец-то, выходит, ты такая же скотина, как и я, а скотине авторучка без надобности. Продай ее!
На одиннадцатый день ареста Дойно вызвали к капитану, который в вежливых выражениях предостерег его от опасной и одновременно недостойной дружбы с Литваком. Затем в комнату вошел доктор Менье. Офицер оставил их вдвоем, пообещав, что вскоре их отведут обедать.
— А вы не так плохо выглядите, как я боялся, — сказал доктор. — Скоро вы сможете отдохнуть в Париже. Завтра вы уедете отсюда вместе со мной, бумаги уже оформляют. В начале следующей недели вы приступите к новым обязанностям. Ваши пехотные добродетели всегда будут более чем скромными, но в области пропаганды вы сможете сослужить хорошую службу и этой стране, и правому делу.
— Я буду неблагодарным и разочарую вас — я предпочитаю оставаться здесь средним пехотинцем без всякой ответственности. Вы должны знать, доктор, как безрезультатна французская пропаганда, даже если во главе ее стоит превосходный писатель. Иначе и быть не может, ведь от нее ждут, что она заменит собою действия, вместо того чтобы обосновывать и сопровождать их. Условия, в которых я живу здесь, унизительны и бессмысленно жестоки, и все же я предпочту их фальшивому некрологическому энтузиазму.
— Не знаю, — задумчиво произнес Менье. — Все еще может измениться, сейчас рано судить. И кроме всего прочего, ваше положение здесь невыносимо. Окажись Штеттен на моем месте, то при виде вас — в грязной уродливой форме, худого как щепка, небритого, несчастного, а по вам сразу можно заметить, что вы несчастны, — он бы землю с небом свел, чтобы вы с ним уехали. Но я, что я могу для вас сделать?
— Мне нужен килограмм шоколада и килограмм кислых леденцов для моего товарища, с которым я сижу под арестом.
— Вас можно освободить от военной службы по состоянию здоровья. Поживете у меня, начнете писать. Я буду каждый месяц выплачивать вам аванс, как будто я ваш издатель, и вы сможете посылать своему странному и, как меня тут уверяли, весьма подозрительному другу столько шоколада, что он его и съесть не сможет. Не отвечайте сразу, подумайте над этим предложением! Мы сейчас поедем в Лион. Вы поживете двое суток нормальной жизнью и уж тогда решите.
Спустя два дня доктор привез его назад, в деревню.
— Я не совсем уверен, — сказал Менье, — что знаю причины вашего отказа, более того, я даже не уверен, что вообще правильно вас понимаю, Фабер.
— Через несколько недель или месяцев вы лучше поймете меня и убедитесь, что как ни скверно выбранное мною место, оно все-таки самое лучшее. Здесь я наконец излечился от своей негативной мегаломании: страдать от всех событий так, словно я несу за них ответственность. Еще несколько месяцев такого лечения, и я буду способен отнестись ко всему здесь происходящему, как самый тупой из крестьян относится к дождю.
— Это, мой друг, вам никогда не удастся. Вы как-то сказали мне, что наивность в известных условиях есть не что иное, как трусливое бегство от прозрения, которое возлагает на человека ответственность. Тот, кто однажды прозрел, уже не сможет сбежать назад, к наивности.
— Но вы же не знаете, доктор, как низко можно пасть.
— И не желаю знать. Вот она, наивность! А что прикажете сказать мадам Ле Руа? Она завтра с утра будет мне звонить, я обещал ей привезти от вас весточку.
— Скажите ей, что вы меня не нашли. И что нет смысла меня искать. Что красные розы никогда не занесет снегом.
Они пожали друг другу руки, слова прощания не смогли сорваться с их губ.
Дойно входил в деревню, а Менье глядел ему вслед, и ему казалось, что он потерпел самое тяжкое поражение за всю свою жизнь. То, что он не сумел заставить Фабера принять его помощь, вселяло в него ощущение собственной беспомощности, знакомое по тем ночам, когда он просыпался от страха смерти.
Шофер помог ему сесть в машину и укутал его одеялом.
— Поезжайте помедленнее. Пусть даже мы будем в Париже завтра или послезавтра. Это ничего, времени у нас больше, чем нужно.
Глава вторая
Никогда еще они не переживали такого прекрасного, такого сияющего раннего лета. Все было совершенно: дневное тепло, короткие ночные дожди, зелень полей, густота листвы, синева небес, белизна облаков. Природа находилась как раз в том возрасте, в котором хотелось бы, чтобы она была всегда: все было юным, но уже и зрелым — все, кроме человека.