Двое из группы Дойно были ранены. Одному только слегка задело плечо, его перевязали и посадили в машину пожилой супружеской четы, которая охотно приняла его.
Второй скоро умер. Они похоронили его неподалеку от реки. Он был всегда очень молчалив, не имел друзей, о нем почти ничего не было известно. Сержант Бертье взял с собой его документы.
Форсированным маршем они ушли подальше от дороги и утром остановились на отдых в лесочке, где было множество птиц. Там они провели весь день, спали, смазывали натруженные ноги, которые болели, как от рваных ран.
Больше всех страдал Бертье, сорокалетний мужчина, маленький и толстый. Ему тяжело было так много ходить. Он никогда не жаловался всерьез, предпочитая подшучивать над собой. Благодаря ему у них хоть раз в день было что поесть. Он каким-то образом чуял, где можно раздобыть провиант, и умел распределить его по справедливости. Когда он грозился отстать от них, устраивали дополнительный привал. Когда он совсем терял мужество и хотел действительно сдаться в плен, достаточно было заговорить с ним о его детях. Он до странности любил их и восхвалял так, как это обычно делают одни только вдовы. Тогда он вновь обретал силы жить, показывал пачку фотографий, на которых можно было увидеть двенадцатилетнего мальчика, десятилетнюю девочку и трехлетнего карапуза, одетых по-летнему. Дети были некрасивые, а отец все время нахваливал их красоту. И ни словом никогда не обмолвился об их матери.
По профессии он был каменщиком или, как он сам любил подчеркивать, строительным подрядчиком. Если бы не война, он бы баллотировался в генеральный совет своего департамента и, вполне возможно, был бы избран. Но еще ничего не потеряно; если он сейчас вернется домой, не исключено, что вскоре представится случай добиться этого давно желанного поста. Из них всего лишь он один был твердо уверен в смысле существующего общественного устройства; никакая катастрофа не могла бы его поколебать в этой уверенности. Бертье мог себе представить свою страну без армии, без правительства и даже свой департамент без префекта, но ни на секунду не мог допустить мысли, чтобы даже одна из бесчисленных французских общин осталась без мэра и общинного совета.
До них дошла весть, что Париж, объявленный открытым городом, оккупирован противником. Они восприняли это как ужасающий, неимоверно оскорбительный удар. Немного погодя Бертье сказал:
— Что ты так загрустил, Фабер? Будь я столичным мэром, я бы настаивал на том, чтобы Париж объявили открытым городом. А что это вообще такое — оккупировать открытый город? Да ничего!
Лео кивнул, соглашаясь, а так как Фабер промолчал, он заметил:
— Ясное дело! Никто не может занять Париж! Ладно, немцы введут туда сто тысяч солдат — и что? Ведь существуют же миллионы и миллионы парижан. Вражеские солдаты натерпятся страху и ночью ускользнут как воришки. С Парижем шутки плохи, вот что я вам скажу!
Литвак лежал рядом. И делал вид, что дремлет. Но Антонио все продолжал рассказывать ему интересные подробности о Sacco di Roma[124]. Чуть подальше лежали трое польских шахтеров. Они как обычно, когда бывали голодны, говорили о закопанном в Испании кладе, который сумеют выкопать когда-нибудь потом.
На опушке стояли на часах Бернар и Пьеро — Санчо Панса и племянник Дон-Кихота, подумал Фабер, взглянув в их сторону. Бернар стоял, опершись на свою винтовку, и медленно чесал о приклад босую ногу. Время от времени он откусывал кусок от краюхи хлеба; у него был рассеянный взгляд жующего вола. Он был пуглив и трусоват наедине с собой, но спокоен и мужествен, когда знал, что за его спиной друзья. Впрочем, он был уверен, что на сей раз Фабер и все другие ошибаются, по его мнению, немцы попали в западню.
— И даже если б они сейчас соизволили это заметить, все равно было бы поздно, — объяснял он юному испанцу. — Ты пойми, французские генералы — это не просто офицеры, которые только и умеют, что командовать, нет, это умные, начитанные люди, среди них есть даже писатели. Некоторые даже входят во всемирно знаменитую Akadémie Française![125] Так что, Пьеро, обрати внимание: немцам позволяют продвигаться буквально бегом — пока у них язык не вывалится, — почему бы и нет? Пусть сколько хотят воображают, что они Навуходоносоры и что они побеждают. Но потом, потом-то что будет? Потом наши сделают поворот «кру-гом!» и нападут на них. У них танки, говоришь? Не смеши меня! Танки не двинутся, ни вперед, ни назад, у них бензина не будет! А пехота в чужой стране — у нее не будет ни боеприпасов, ни жратвы, начнут отваливаться подметки. Вот тут-то их и погонят! Назад, немчура, все по домам! Да, но за спиной у них французские армии! Говоришь, эти армии в окружении? Это кто в окружении, французы? Не смеши меня! Французы же у себя дома — у себя дома разве можно быть в окружении? Запомни, Пьеро: Фабер ошибается, и Литвак тоже ошибается. Завтра, самое позднее послезавтра, опять начнутся бои. Пусть в моей жизни столько будет хороших лет и в твоей тоже, сколько у французов есть Наполеонов! Я тебе говорю, все будет хорошо, очень хорошо! Разве плохо, к примеру, курить сигареты из легкого турецкого табака, столько, сколько хочешь, беспрерывно? И мы будем их курить! Мы отнимем их у немецких офицеров. А теперь глянь, нет ли у тебя еще чуточку табаку, папиросная бумага у меня у самого есть.