— Я забыл или даже никогда не знал, почему коренное население вашего острова принято изображать «пьяницами». Вы не знаете почему?
Мсье Мартин взглянул на него сперва удивленно, потом задумчиво, и тогда Дойно продолжил:
— Нет, не ломайте себе голову, это не пароль, а вполне серьезный, хотя в настоящий момент и не столь насущный вопрос. От вас, британцев, никто и не ждет быстрых рефлексов. Но в ваших глазах отражалось презрение, пока вы не убедились, что я не возьму ваших денег. Будь вы пьяницей, я бы, вероятно, этого не заметил.
Дойно пошел в американский комитет. Ему объяснили, что контора уже закрыта, но на лестницах и в коридорах еще ждали просители. Некоторые узнали его и отвернулись, другие заговаривали с ним, хотели узнать, почему он только теперь, через два месяца после Débâcle, хлопочет об отъезде и с какими особыми целями он так странно, так убого экипирован? Отвечать ему не было надобности, им самим не терпелось рассказать собственные истории.
Был уже вечер. Он сидел на террасе большого кафе. Кельнер согласился за банку сардин принести ему кофе с круассаном да еще две сигареты в придачу и две уже читанные газеты. Дойно чувствовал на себе чей-то взгляд, но глаз не поднимал, однако это не помогло, женщина подошла и села за его столик. Она поспешила сказать, что ее фамилия Беранже, что она француженка. Она вступила с мсье Беранже в фиктивный брак только из-за гражданства, но потом все-таки осталась жить с ним, но в конце концов брак распался. По причинам, говорить о которых не стоит, обстоятельно доложила она.
Последний раз Дойно видел ее семнадцать лет назад. В Берлине. Ее всегда тянуло к людям, о которых в данный момент больше всего говорят. Вид у нее сейчас был запущенный, плохо накрашенная, плохо причесанная, с чернильными пятнами на светлом платье и на пальцах, с коричневыми крошками в уголках губ, видно, только что ела шоколадный торт.
Он думал, врет она или себя обманывает: она говорила так, словно они когда-то были близкими друзьями. Она обращалась к нему на «ты», хотя он точно знал, что они всегда были только на «вы».
Она рассказала, что сейчас она обручена. Будущий муж, химик, хлопочет о визе для нее, все никак не может дождаться, когда же она наконец приедет. Но здесь, в Марселе, она неожиданно познакомилась с одним молодым композитором, он любит ее. Имеет ли она право ответить на его любовь и в то же время принять визу, выхлопотанную для нее женихом, и попросить еще визу для молодого человека?
— Это уж судьба моя такая, всегда быть между двух мужчин. Ты же помнишь, когда ты меня добивался… Я думала, я с ума сойду, потому что как раз тогда…
Он никогда ее не добивался. Дойно продолжал украдкой читать газеты. Там была длинная статья, из которой явствовало, что теперь пора уже подумать о Tour-de-France, велосипедной гонке 1941 года. Война кончилась, и эти соревнования могут помочь французам вспомнить о наиболее прославленных своих добродетелях.
— Тебе, конечно, не очень нравится это слушать, но теперь-то я имею право сказать: я не привязалась к тебе, потому что знала, что ты бабник, — проникновенным тоном сказала женщина, отнимая у него газету.
Он хладнокровно ответил:
— Тут есть явное недоразумение. Я никогда не интересовался женщинами больше, чем самый заурядный из мужчин.
Она засмеялась чересчур громко, потом заговорила вновь, она забросала его ироническими упреками в неверности. И наконец заявила:
— А сейчас ты вернешься ко мне. У тебя, наверное, нет ни комнаты, ни постели — во всяком случае, судя по твоей одежке и этим дурацким торбам.
Он опять спустился в гавань. Ему показалось, что кто-то идет за ним. Но ему было все равно. Он долго ждал, покуда освободится скамейка, — у этих людей, наверное, есть постели, — чтобы он мог вытянуться на ней; его клонило в сон, но скамейка все не освобождалась. Он продрог. И пошел бродить по переулкам, стены домов отдавали дневное тепло, и ему расхотелось спать.