Выбрать главу

— Почему? — спросил Гезерич. Он повертел в руках сигарету, почти коснувшись горящим концом своей ладони. — Потому что он отказался сделать это заявление публично и потому что сказал, что Гитлера и усташей надо уничтожить.

— Так что же тогда такое, по-твоему, дело Джуры?

— Подожди, это еще не все. Людям из партии, которых вместе с ним вели на казнь, он сказал, усташи и коммунисты — это одно и то же. Но когда дело дошло до виселицы, то те трое товарищей вели себя образцово, а Джура полностью сломался. Поэтому я говорю тебе: мы не можем взять на вооружение смерть Джуры. Просто больше ни слова о нем. В противном случае…

— В противном случае? — спросил Дойно вызывающе. Он поднялся, но заставил себя опять сесть.

Человек наблюдал за ним внимательно, но без страха. Он склеил сломанную сигарету клочком папиросной бумаги, снятой им с раздавленного окурка, и сказал:

— В противном случае я окончательно порву с людьми Мары. Все равно в ближайшее время в переезжаю отсюда. Зеленая бухта? Остров? Смешно! Мы, мы завоюем власть по всей стране, потому что русские…

Дойно перебил его:

— Решать будет Мара и ее товарищи. А ты мог бы пока помочь перевезти их сюда и только уж потом определял бы свое отношение к ним.

— Я подумаю, — сказал Гезерич. — А что касается тебя, то Карел говорит, лучше всего будет, если ты сразу уедешь назад, во Францию. Здесь будут стрелять, а пуля — дура, она не выбирает.

Дойно встал и подождал, пока тот, другой, тоже поднимется, потом спросил, опять протягивая ему сигареты:

— Так, значит, ты собираешься убить меня?

— Нет, разумеется, нет! Но безусловно, если, конечно, получу такое задание…

— Конечно. А пока что возьми еще несколько сигарет. И не клади их в карман жилетки, они там сломаются.

Гезерич подумал какое-то мгновение, не скрывается ли за этими словами особый смысл. Но не найдя его, дружески попрощался и вышел.

Люба вернулась только во второй половине дня. Она поставила тачку в сарай за домом, прежде чем войти в кухню. Она уже знала весть, лицо ее утратило всякие краски. Она села и положила голову на стол. Прошло много времени, прежде чем она наконец заплакала.

К вечеру Дойно сказал:

— Ты до конца наша, Люба. Нам придется оставить остров, ты пойдешь с нами, и мы пройдем через всю страну. Ты слышишь меня? На Гезерича мы не можем больше рассчитывать, он перешел к другим, не так, как тот Бугат к усташам, что правят сегодня, а к тем, кто будет править завтра. Его место должна занять ты. Ты вообще-то слышишь меня, Люба?

— Я не могу, я не могу больше, — сказала она, всхлипывая.

— Уже завтра рано утром ты отправишься в город и привезешь с собой оттуда одного человека, он очень любил Джуру. Сообщи ему все, что ты знаешь, и скажи ему, что он нам нужен, он, и его типография, и его деньги. Поговори также с его женой. Она должна знать о тебе.

— Я не могу, — повторила она. — Мне страшно даже выйти в огород. И я не хочу больше жить.

— Я прочитаю тебе сейчас несколько страниц, которые Джура написал здесь, под твоей крышей.

Он встал, зажег лампу, затопил плиту, потом прочитал ей «Потерянную пристань», но только до слов: «Она сама собирается в дальнюю дорогу, в Назарет, чтобы рассказать его близким, что с ним случилось».

— Ты поняла, Люба? — спросил он после некоторой паузы.

— Я не знаю, у меня никогда не было детей и никогда не будет. Я не знаю, зачем я живу на белом свете.

— Тебе надо хорошенько отдохнуть. Завтрашний день будет для тебя трудным. Но прежде чем ты ляжешь спать, возьми вот этот листок и зашей его себе в подол платья или в подкладку пальто. Бролих узнает почерк Джуры и поверит тебе.

— Я боюсь, — сказала она, плача, — я боюсь всего. Я боюсь каждого нового дня.

— Я тоже, — сказал он, — но все теперь вновь обретает смысл. И будет на сей раз продолжаться недолго, потому что мы станем твердыми и тоже прибегнем к насилию. И никто никогда не увидит больше страха в наших глазах, и на наших убийц мы тоже будем смотреть глазами убийц.

— Я не хочу, — сказала она, — не хочу.

Он протянул ей листок из рукописи Джуры. Она встала, принесла иголку с ниткой и вспорола подкладку пальто. Когда она между делом подняла голову, то увидела, что глаза его закрыты, а губы вздрагивают. Она подумала: там, в яме, он был как дитя малое, а я как его мать. Но он сразу же забыл об этом…

— Я принесла хлеб и сыр. Они там, в тачке, — сказала она.

Он вышел. Воздух был влажный, с моря поднимался туман. Снизу доносился шум моторной лодки, но ему ее не было видно. Он думал о Жанно, о кругосветном путешествии, которое он обещал ему. О Релли, та, наверное, думает сейчас, что он уже умер. И о Джуре. Перед казнью он сломался, сказал Гезерич. «Саваны наших друзей станут нашими стягами», — как давно это было. Париж, 1937 год. Для сегодняшних мертвых уже не было даже саванов. Джуру бросили в общую могилу, в известковый карьер. И только мысль о собственном будущем насилии могла еще служить ему утешением.