Знаете, что я установил, Фабер? Тысячи смертей не могут сделать человека равнодушным по отношению к одной-единственной смерти. И даже конец света не излечивает от ревности и не спасает от угрызений совести. Я и сейчас, разговаривая с вами, все еще вижу перед собой серебряные звезды на небесно-голубом фоне, которыми был расписан в отеле балкон в номере Гизелы.
Вы слушаете меня, и вам не по себе. Почему? Я же еще не сказал самого последнего. То, что я промедлил столько дней после разгрома нашей армии, прежде чем вернулся в Загреб, и то, что я потом опять уехал, имело под собой еще одну причину. Ведь дело с Гебеном тогда получило огласку — я сам больше чем нужно сболтнул, похвастался немножко. Ваш друг Карел стал время от времени обращаться ко мне. И я оказывал ему подобные же услуги. Ага, сказал я себе, я на подозрении, усташи, возможно, думают, что я коммунист. Каждый человек хотя бы раз в жизни оказывается лицом к лицу со своей собственной трусостью. Если ему повезет, все останется без последствий, а если нет, он погибнет. Понимаете, все началось с глаз, безобидная в общем-то вещь, но я запустил ее. И это уже стало началом конца…
— Вы устали, Краль, отдохните несколько часов. Я потом приду опять. И вы мне все доскажете.
— Нет, останьтесь, Фабер, несколько часов — это слишком много. Я должен еще многое рассказать вам и прежде всего про Букицу. Вы даже не знаете, как она выглядела. А потом вы скажете мне, что стало с этим Гебеном, мне бы хотелось знать, стоило ли это того — ну, вы понимаете, — ведь чтобы спасти его, я поехал тогда в Блед. В общем, с него все и началось, и мне очень хотелось бы знать, что ему это дало. Смешно, но до самого последнего мгновения я буду испытывать такое чувство, что жизнь по-настоящему так и не удовлетворила моего любопытства. Ну, а теперь ваш черед, Фабер!
Краль умер около девяти часов вечера. После полуночи его похоронили. Надо было торопиться, потому что усташи и немцы объединенными усилиями опять сомкнули кольцо вокруг разбитой бригады.
— Мы и на сей раз выберемся, — заявил Младен после того, как определил для каждого отряда его задачу. Все поверили ему, но впервые ясно осознали, что все их победы были лишь этапами на пути к неотвратимой гибели. Трудно объяснить почему, однако ж для всех было очевидно, что естественная смерть этого единственного «штатского» среди них, этого маленького больного человека, вечно с чемоданчиком в руке, потрясла каждого из них несравненно сильнее, чем исчезновение многих их боевых товарищей.
Казалось, в ту ночь вдруг иссяк источник их надежд. Впервые их покинула уверенность в завтрашнем дне. Каждый день Дойно и его помощники сообщали им важнейшие новости со всего света. Они обнадеживали, бесспорно, но то была далекая перспектива. Победа, конечно, наступит, говорили они себе, но слишком поздно для нас, слишком поздно. Они выслушивали все новости, но верили в другие, поступавшие к ним неизвестно откуда и сулившие им больше надежд. Вот уже несколько месяцев они упорно ждали изо дня в день высадки союзников на Адриатическом побережье или массового десанта с воздуха. Они ни разу не разочаровались в своем ожидании, потому что оно ежедневно питалось новыми надеждами. И только сейчас, этой ночью, после похорон Краля, их охватило такое глубокое уныние, что можно было даже усомниться, способны ли они вообще драться с противником.
Но во все последующие дни они дрались еще яростнее, чем прежде. Обезумев от отчаяния, они кидались на врага и заставляли его нести несоизмеримо большие потери. Но и у них из трехсот пятидесяти человек боеспособными оставалось всего лишь сто девяносто. Люба была среди раненых. Ни одно лекарство не могло облегчить ей чудовищных болей. Ее мучения длились без перерыва два дня и одну ночь. Иногда она кричала, как роженица, в ее широко раскрытых глазах стояло постоянное удивление. Мара и Дойно ухаживали за ней. По очереди они держали ее руки в своих. В последние часы она бредила, жаловалась, как маленькая девочка. Оставшиеся в живых джуровцы пришли попрощаться с «матушкой». Но она никого больше не узнавала. И только в самые последние минуты опять пришла в себя. Она сказала:
— Жалко, Дойно, что ты не священник. Похороните меня на церковном кладбище. Правда, может, я вовсе и не умру. Пожалуй, самое страшное уже миновало.