— И скажите, откуда вы пришли, — добавил цадик, — и почему именно в этот городок, и почему в форме немецкого офицера. Если вы считаете, что вы несчастнее других, то назовите, кто виноват в этом.
Повернувшись к юноше, Эди рассказал, что случилось с ним с того самого момента, с августа 1942 года, когда он узнал, что к ним пришли, искали его, а забрали жену и его ребенка и еще одного, другого, и отправили их в товарных вагонах через всю Францию и Германию в Польшу и бросили тут в газовую камеру.
Было бы достаточно нескольких фраз, чтобы описать все самое главное. Но, возможно, то, как слушал его юноша, вызвало в нем неодолимую потребность наконец-то раскрыться, высказать вслух всю ту скорбь, которую он молча носил в себе вот уже много месяцев, — он должен был теперь все сказать, все, что повторял себе в течение долгих дней и ночей своих странствий, своих отчаянных выходок, ни одна из которых не удалась. Из-за него и вместо него, потому что он спрятался в горах, забрали его жену, хотя она и не была еврейкой, и их сына и еще одного мальчика, маленького осиротевшего христианина, заботы о котором до них принял на себя один их друг. Как только весть дошла до него, он тут же кинулся назад в город, к тому зданию, где держали пленников до их отправки на Восток. Но он опоздал, Релли и детей уже погрузили в вагоны. Хитростью и силой он добыл себе документы и форму немецкого военврача, проехал через всю Францию, через Германию. И все время опаздывал — на один день, на одну ночь, а в самом конце всего лишь на несколько часов. Потому что ему все же удалось проникнуть даже в лагерь. Он не осознавал в себе той смелости, с какой действовал, и не думал об опасности. В течение многих дней он гнался за своей целью, все другое умерло в нем.
И вот настал момент, когда он подробно хочет рассказать об этих лагерях, об уму непостижимой организованности истребления евреев, о чем и пришел предостеречь их. Но он долго говорил о Релли, о том, в каких трудных условиях она выросла, и о том, что в итоге только в ней он видел сейчас для себя основание жить дальше.
Он забыл о слушателях. Он обращался к самому себе и к мертвой. Впервые он не думал больше о трупах, о том, как увидел их, о том горе, которое накладывает на человека отпечаток до самого конца его жизни.
Через некоторое время раввин прервал его — день близился к концу, скоро наступит вечер, и тогда будет слишком поздно читать минху[175], Эди потом расскажет дальше. Он остался один. Он встал и еще раз оглянулся. Окна выходили не в переулок, а на широкий заснеженный двор. Открыть окна, выпрыгнуть на снег и никогда больше не видеть этих людей, подумал он. Ни за что не надо было все им рассказывать, как он только что сделал. Они были ему чужды, неприятны и даже подозрительны в их уверенности, что только им одним понятен смысл происходящего, из-за их гротескной интимности общения с Богом.
Чтобы отвлечься, он взял фолиант с пульта юноши. Он не смог прочитать в нем ни одной буквы. Когда он хотел положить его обратно, то увидел, что под этой огромной книгой лежала спрятанная немецкая книжка. Он взял ее в руки — «Феноменология духа» Гегеля. Экземпляр был куплен в Вене, в том городе, о котором шестнадцатилетний читатель Гегеля, по-видимому, говорил только как об общине священномучеников — и не из-за того, что происходило там в последние годы, а из-за события, случившегося пятьсот двадцать лет назад.
Оба они скоро вернутся. И тогда он поставит им ультиматум: или раввин сам призовет боеспособных мужчин уйти в лес и, если уж так случится, умереть там как мужчины, а не как жертвенные ягнята — или, если раввин и этот странный юноша отклонят его предложение, тогда Эди сам поднимет против них общину и без промедления приступит к действиям. Он был по ту сторону страха, в нем нет больше внутренних преград, он не остановится ни перед каким злодеянием. Он теперь не тот, каким был. Его совесть усыплена. Он поставил себе целью походить на тех, кого ненавидел, погибая, погубить с собой и их. Только Релли могла бы спасти его от этой катастрофы, но воспоминание о ней как о живом существе лишь изредка возникало в нем; его помыслами владело воспоминание о ней как о трупе. Его страдание было столь безмерным, что он его уже не чувствовал. И только здесь, рассказывая о Релли, он ощутил вдруг опасность возвращения к самому себе. Оставшись один, он мучительно раскаивался в своем душевном порыве и обещал себе, что такое никогда больше не повторится. Он не нуждается в утешениях, он не желает ничего знать о собственных жалобах. Эди даже самому себе стал в высшей степени чужим.