Он лежал, вытянувшись на спине, скрестив руки под головой, закрыв глаза. Он был свободен от любых обязательств. Его уделом стала свобода, от которой не было никакой пользы, то была свобода уничтожения — выстрелить на ярмарочной площади в одного из тех, кто смеется, наслаждаясь жизнью, поджечь переполненный зрителями кинотеатр, убить на улице немецкого офицера, пустить себе самому пулю в грудь.
Но он не был свободен от того, чтобы не думать о неопределенном будущем, не видеть грядущий день иначе, чем в тени прошлого. И он не был свободен от того, чтобы избавиться от разлада в собственной душе.
Только после смерти Бене он стал жаждать мира — не надеясь найти его, потому что даже не знал, что это такое, и не знал, чего же он на самом деле ищет. Все чаще одолевало его видение, бессмысленное само по себе и все же единственное, что действовало на него почти утешительно: безжизненный мир — сплошная снежная пустыня без всякого движения, без единого лучика света, без небесного купола над ней. Бесконечная тишина. Он видел самого себя, идущего по этой снежной пустыне, — единственное движение в этом мертвом мире, происходящее как бы вне времени.
Может быть, именно это видение и удерживало его от того, чтобы тотчас же покончить с собой. Потому что ненависть, побуждающая к действиям и привязывающая тем самым к жизни, покинула его в тот момент, когда Бене опустили в могилу. С того самого дня ему стало безразлично, что будет: погибнут ли евреи, сражаясь, или умрут смертью мучеников без сопротивления, как того желал цадик. Все, что до сих пор казалось ему чрезвычайно важным, представлялось теперь совершенно ничтожным. Теперь самым важным для него оказывалось совсем иное — мир внутри него. Но что же такое он сам, спрашивал он себя. И опять на него наваливалось видение застывшего мертвого пространства. То, что счастье может стать целью и оправданием для человека, в это он верил, он один, в противоположность таким людям, как Фабер и Йозмар. Но если человек мог быть так ничтожен и так мерзок, что значит тогда его счастье и что оно может оправдать?
А если речь идет не о человеке — что остается тогда? И почему в моем мире нет ни неба, ни звезд?
Он попытался изменить привидевшуюся картину. Ему это не удалось. Он улыбнулся своей мысли — словно бы все зависело не от него самого. Небо отказывает мне, подумал он удивленно, почти даже весело.
«Тот, кто творит мир у Себя на небесах, Он сотворит мир и нам, и скажем аминь», — так заканчивался кадиш, та поминальная молитва, которой научил его Бене. Под диктовку юноши Эди записал латинскими буквами тот арамейский текст и рядом с ним перевод. Он сохранил запись, хотя из предосторожности следовало бы уничтожить ее, прежде чем он покинул стены монастыря. Теперь он взял и прочитал еще раз: «Мир у Себя на небесах (или в высотах Своих)» было написано там.
Вскоре он заснул. Но не совсем, потому что в полудреме к нему снова и снова настойчиво возвращалось неотвязное ощущение, что он должен проснуться и погасить лампочку над кроватью. Свет мешал ему. Вырваться из сна всего лишь на одно мгновение, и после этого все будет так хорошо. Но он не проснулся, неотступная уверенность в том, что он должен выполнить одно неотложное дело, терзала его.
Через несколько часов он вскочил, разбуженный мощными взрывами, настолько сильными, что можно было подумать, будто нижние этажи дома треснули пополам. Он медленно приходил в себя, с удивлением глядя на лампочку над своей головой. И впервые с тех пор, как он жил на белом свете, подумал: если Бог существует, то он снимет с меня это непомерное бремя. И вдруг ему сразу стало несказанно легко. Стоило только подумать о Нем…
Он спросил себя: а почему это так невозможно — верить в Него?
Он выключил свет. И в то же самое мгновение опять явилось видение того безвременного пустынного мира. И с удивлением он вдруг увидел на сей раз высокий, бескрайний небосвод, усеянный звездами.
Примерно через неделю Эди покинул страну. Он уехал вместе с молодым человеком, одним из тех гонцов, которых послали в Палестину борцы варшавского гетто, но не для того, чтобы просить помощи — надежды у них уже не оставалось никакой, — а чтобы рассказать живым, что произошло. Расчет был такой: не все посланцы доберутся до Палестины, в гетто надеялись, что хотя бы одному из них удастся проскользнуть сквозь расставленные сети. Роман Скарбек снабдил Эди, опять надевшего немецкую форму, и его спутника документами, на основании которых они ехали в Болгарию по поручению одной важной немецкой армейской инстанции. Из Болгарии они хотели пробраться через Турцию в Палестину.