Выбрать главу

Наконец они выпрямились, вражеский патруль мог бы увидеть их издалека. Они скатились по крутому обрыву вниз, посидели несколько минут, ополоснули лицо. Вода была ледяной. На четвереньках они поползли вдоль берега, нашли брод. Перебрались на другую сторону реки.

— А когда-нибудь потом, — сказал Тони, — мы устроим фантастический завтрак. Сейчас самое время составить меню.

— Вы правы, подобное пиршество не устраивают с бухты-барахты, — согласился Дойно. Они лежали в кустах и ждали, пока стемнеет. Когда они наконец смогли тронуться в путь, голод их донимал сильнее усталости. Они долго вспоминали свои любимые блюда и обсуждали тот пир, который как-нибудь позже они закатят в честь утра двадцать четвертого июня на Пиве.

Прошло четыре месяца с того дня, а воспоминание не умерло в них обоих, однако осталось в какой-то иной, далекой жизни.

— Если в Монополи удастся получить горячую ванну и прилично поесть, мы останемся там до утра. Бари подождет — или, может, у вас там в перспективе что-то необыкновенное?

— Нет, разве что чудо: письмо, — ответил Дойно. — От людей, которых, возможно, уже нет в живых или которые, в свою очередь, думают, что я мертв. В этом письме они должны сообщить мне, что с ребенком, которого я оставил, когда отправился в Югославию, что с моим приемным сыном ничего не случилось и он жив-здоров и по-прежнему находится на юге Франции.

Письма, отправленные по почте в Европе осенью 1943 года. Я ничего не знаю о нем, он ничего не знает обо мне, думал Тони. Мне никогда не приходила в голову мысль, что у него могла быть жена, дети. Осенний ветер сорвал его с дерева — так он родился, — открыл глаза и тут же начал передвигаться, заставив работать ноги и мозг.

— Только в Монополи — собственно, правильное название Минополис — я побреюсь и основательно помоюсь. Здесь сильно качает. Вы сказали, — оставил ребенка, но такого не может быть. Оставляют женщину, потому что больше не любят ее, но…

— Пошли наверх, мы подходим. И выбейте себе из головы, что скорее можно оставить женщину, чем ребенка. Оставить кого-нибудь — в любом случае один из этапов собственной смерти, самоубийства.

— Глупости! — возразил Тони в сердцах. — Завершить какой-то этап жизни — это акт освобождения. Мне только сейчас бросилось в глаза, что у вас нет никакого багажа.

— Я абсолютно свободен ото всего, Тони. И завершил все жизненные этапы, у меня никого больше нет, кого бы я мог оставить или кто мог бы оставить меня. Пойдемте поприветствуем новый день и Монополи.

Это был дом высокопоставленного итальянского фашистского сановника, возвратившегося сюда в конце июля, сразу после падения Муссолини, чтобы переждать события и посмотреть, как они будут развиваться дальше. Некоторые считали его оппортунистом, однако чувства, испытываемые им к победителю, кем бы он ни был, всегда оставались искренними. С самой ранней юности, глядя на сильных мира сего, он умилялся и готов был прослезиться, как это делали другие при виде нищеты. Когда союзники заняли наконец Апулию, он с восторгом вышел встречать их и предоставил в их распоряжение свой дом, свои винные погреба, свою прислугу и себя самого. Победители с удовольствием приняли все дары и даже сердечную услужливость человека, чье прошлое они хотели бы забыть, хотя на него поступали бесчисленные жалобы. Его виллу реквизировали и превратили в отель и кают-компанию для офицеров, сам же владелец жил в летнем павильоне в саду и стал метрдотелем. Благодаря этому он был все время подле победителей, и те заботились о том, чтобы он не столь стремительно забывал, что принадлежит к побежденным.

— Прекрасно, — заверил еще раз Бёрнс, — ванна была достаточно горячей, ленч очень даже недурен, а от обеда мы ожидаем еще большего. А в промежутке неплохо было бы насладиться покоем. Выключите, пожалуйста, радио. Отдыхающему воину приличествует мраморная тишина.

— Ах лорд Байрон! — восторженно воскликнул бывший сенатор. — Великая нация и великий поэт!

— И к тому же прекрасный пловец, синьор сенатор, и освободитель греков, — произнес Тони в унисон, быстро опустошая бокал. Портвейн был чистым надувательством.

Они поднимались на второй этаж по широкой мраморной лестнице. На сей раз они больше уделили внимания скульптурам с обеих сторон: лошадь из белого алебастра с поврежденным крупом — всадника убрали, но остались его ноги.

— Я видел оригинал в Париже на Всемирной выставке тысяча девятьсот тридцать седьмого года, — сказал Дойно. — Сидевший верхом диктатор был голым. Эта копия не идет ни в какое сравнение с героикой той скульптуры.