Вскоре после того, как Дойно переехал сюда, он приступил к большой работе о джуровцах. Через несколько дней, однако, он отказался от нее и сжег первые двадцать страниц, написанных с какой-то почти жестокой сухостью. Все происшедшее еще было слишком свежо у него в памяти. Чтобы противостоять эмоциям, он выбрал тон бесстрастного историка, который в лучшем случае вершит справедливый суд, но опускает при этом очень многие существенные подробности. Потому что начинает изложение с конечной точки отсчета, в свете заключительных фактов. Ах, эта мудрость оставшихся в живых, видящих задним числом все промахи, приведшие к поражению, причины которого они с такой легкостью перечисляют. Подлинная мудрость великодушна и чрезвычайно чувствительна, поэтому она может на какое-то время забыть о добытых ею знаниях о происшедшем. Она принимает все ошибки, всплывшие при дознании, как свои, она мерзнет с теми, кто мерз, и голодает с теми, кто голодал.
Позже Дойно попытался изложить события в стиле хроники. В вводной части он рассказал предысторию возникновения в Зеленой бухте движения «зеленоборцев». Когда он в последнем разделе этой части дошел до сообщения о том, как Мара и Сарайак отослали Джуру, прежде всего для того, чтобы уберечь его от опасности, — все они хотели, чтобы он остался жив, — его, летописца, одолела такая безмерная боль, что он вынужден был прерваться. Он пошел на кухню к синьоре Бьянке, сел подле теплой плиты и стал прислушиваться к ее разговору с соседкой, глупенькой молодой женщиной, пришедшей к ней за советом.
Начиная с этого дня он делал только совсем коротенькие записи, чтобы не забыть все имевшие место случаи.
После обеда он обычно на два часа уходил из дома. Во время своих прогулок он редко посещал город, ему не хотелось ни с кем встречаться. Его тянуло к старой гавани, к морским берегам. По ту сторону моря лежала Далмация, которую он полюбил с давних пор. При ясной погоде он даже воображал, что видит ее побережье, стоит ему только попристальней всмотреться в даль, но ничего не было видно, кроме зелено-голубой воды, сливавшейся на горизонте с небосводом, уходящим в бесконечную высь. Значит, и Далмацию он тоже потерял и, возможно, на долгие годы. Европа становилась для него все меньше и меньше. Ему было только сорок два, а он походил на человека, который живет на свете давным-давно. Уже не было в живых никого, кто был ему близок.
напевал он тихонько. Вот так однажды услышишь песнь и даже не знаешь, откуда она и чья, — словно чужой пес, прибившийся невзначай к отряду, боязливый и все же старающийся с самого первого момента вести себя так, будто всегда находился тут. Вскоре все в отряде напевали этот припев, и каждый вкладывал в него свой особый смысл. Потом, правда, его сменила слегка фривольная песенка о любви, под нее легко было шагать. А под конец в отряде появилась песня «Пока жива бригада» — печальная, полная торжественного трагизма мелодия, где особенно страстно звучал припев:
Здесь, у западных берегов, Адриатика более миролюбива, а там гораздо чаще бывают штормы, так тут говорили. Дойно сел на валун на берегу. Нет, жить совсем недурно — несмотря ни на что. С годами возникает едва заметное внутреннее сближение человека с природой и многим другим. Сознание ассимилирует всё, так, например, море становится внутренним ландшафтом, частью тебя самого. Внутренний ландшафт — несколько расплывчатое выражение. Не составляет труда описать ярко выраженные феномены или конкретные действия. Но все языки бедны на слова, которыми можно было бы выразить душевное состояние. Может, это ему только казалось, поскольку он, несмотря на то что любил поговорить, все же никогда не испытывал потребности рассказать кому-нибудь о своих внутренних ландшафтах — словно они были той единственной тайной его являемой миру жизни, тайной, которую надлежало охранять. Море, небо — эти голубые своды каждого совсем раннего зимнего утра, с таким трудом вырывающегося из объятий ночи, словно ребенок из чрева умершей во время родов матери; эти тихие холмы, превращенные цветущими нарциссами в белые ковры; эти луговины в пастельных тонах безвременников; листва деревьев в тот день, когда мягкая осень сменяется вдруг внезапно наступившей суровой зимой; черные горы в Черногории, поднимающиеся в голубое небо плохо обтесанными квадрами, в те дни едва начавшегося лета, когда смерть, словно сверкая золотыми латами, прошлась по рядам не ведающих устали борцов — сколько ландшафтов пронес он в себе по жизни!