Он провел Дойно в большую комнату, которая давно уже стояла нежилой. Немногочисленная мебель была сдвинута к стене. Горой свалены книги, в одном углу стояли три огромных чемодана, один на другом. В самом большом из них хранились рукописи Штеттена. Еще прежде чем Дойно вытащил и успел разложить на столе папки с рукописями, возвратился доктор. Он принес хлеб, фрукты и бутылку вина.
— А вот это фотография Алена. Я поставлю лампу на стол, вам будет лучше видно. Снимок был сделан в конце тысяча девятьсот сорок второго года. Ему едва исполнилось двадцать три года.
Продолговатое ясное лицо открытого молодого человека, подумал Дойно. Детский лоб, глаза отца, только мудрости в них меньше и почти никакой доброты. И рот, который станет выразительным только от боли или презрения. Такой не пожертвует собой ни ради кого и ни ради чего, но пойдет на риск из гордости или ради права презирать других. Побрезгует собственноручно исполнить акт жестокости, но нисколько не устрашится отдать приказ на его исполнение.
— Нет, он не был полицаем, никогда! — быстро сказал Менье. — Его руки остались чистыми.
— Конечно, — ответил Дойно. — Мы завтра поговорим о нем. Вы правы, его нужно спасать от него самого.
Мелкие серебристые мушки вновь замелькали у него перед глазами, плавно взлетели вверх и медленно спустились вниз.
— Устал! — сказать он себе вполголоса и посмотрел в сторону от лампы на груду книг. Он встал, раздернул шторы, была еще ночь. Под фонарями блестела мокрая мостовая. На бульваре ни единого живого существа. Таким Штеттен видел в своих снах родной город: осиротелые дома закрыты, улицы пустынны. И всегда одно-единственное время года — поздняя осень. К окнам, этим темным слепым глазницам, приклеились сморщенные листочки, сорванные ветром и дождем с сухих веток. Он опять сел за стол. Пришло время открыть папки, которые профессор пометил греческой буквой дельта. «Дион» — один Штеттен называл его так. Записи разговоров, расположенные в хронологическом порядке. Иногда рядом с датой указаны и те обстоятельства, при которых они разговаривали друг с другом, обычно описанные с благожелательной иронией.
Дойно прочитал первые листы, в равной степени удивляясь мудрости одних своих высказываний и глупости и заносчивости других. Он отложил папку в сторону, при случае он опять полистает в ней. Он больше не был тем молодым человеком, чьи высказывания так любовно и терпеливо записывал старый учитель. Он взял в руки другую, тоже помеченную «дельтой» папку. Разрозненные записи, все датированы и объединены под общим заглавием: «Герой нашего времени». Название раздела: «Опасные недоразумения Д.» В первых абзацах стояло следующее:
Д. полагает, что должно повенчать мысль с действием. Заблуждение! Мыслящий обязан передать право действования другим и вмешиваться только тогда, когда необходимо пресечь определенные деяния или заклеймить их и когда моральная или духовная нищета грозит перерасти во всеобщую опасность. В остальных случаях абсолютно никакого вмешательства.
Тот, кто не верит в Бога, лишен права быть святым. Не быть героем — делающим из нужды добродетель — и не быть святым — делающим из добродетели нужду — вот в чем задача, а единственное, что должно — стать мудрым.
Д. думает, что бояться недостойно. Негуманная точка зрения, опасная и гадкая.
Штеттен был мужественным человеком, подумал Дойно, ему не нужно было задавать себе вопроса, умаляет ли страх его достоинство. Он всегда боялся за других и никогда за себя самого. Эту фразу он написал в 1932 году, за шесть лет до того, как встретился с насилием, был брошен в тюрьму и подвергнут пыткам.
Д. и ему подобные образуют новую, добродетельную и интеллектуальную аристократию. Она никогда не придет к власти, слава тебе Господи, но поможет сесть в седло тиранической олигархии, которая будет самой лживой, самой хитрой и самой жестокой в мировой истории. (Чудовищные политические глупости Платона, чье политическое честолюбие не угасло до конца его жизни — пугающий пример!)
Первой жертвой революции становится теория, на которую ссылаются ее вожди. Следующими жертвами становятся они сами, если они были теоретиками. Все разрастаясь, практика революции будет предавать их и клеймить как предателей. Диалектика предательства — предательство диалектики. На своих прусских небесах Гегель и Маркс могут развлекать друг друга игрой этих слов, но на земле она оплачивается кровью.
Д. не видит, что единственной подлинной революцией до сих пор была промышленная революция, которая хотя и произошла сто лет назад, но все еще находится в своей начальной стадии. По сравнению с ней все остальные революции были бурями в стакане воды. Продление человеческой жизни, например, уже достигнутое на сегодня, будет иметь à la longue[228] больше значения, чем все религиозные и социальные течения.