«Что же притягивает его к этому чужому для него человеку, да так, что эти слова для него важнее, чем объятия женщины?»
Она вслушалась:
«Нет, я не презираю искусство быть счастливым, вы это знаете, профессор; и я не могу недооценивать того замечательного счастья, которое дает, например, женщина, — оно пробуждает нашу исконную тоску по неизведанному; того счастья, которое дает нам пейзаж, — он учит нас делать открытия; счастья, которое дает музыка, ибо она умеет незаметно, но так глубоко покорить нашу душу. Но должен сказать, что счастье может стать целью только в трагической картине мира, оно приобретает такие масштабы, которые присущи разве что ощущению недостигнутого совершенства. Остается счастье как средство. Но это — средство, которое не помогает. Это — плохо заваренное зелье забвения. Человек слишком хорошо помнит то, о чем пытается забыть с его помощью. Мы строим планы на вечность — и растрачиваем жизнь в единый миг, строим планы на бесконечность, тогда как наш удел — всего лишь неизмеримая малость земного бытия; что проку от счастья существам, обделенным и временем, и величием?
Мы решили не связывать больше ни время, ни величие с понятием Бога и решили сами так изменить условия человеческого существования, чтобы сделать и время, и величие, а вместе с ними — и достоинство человеческим достоянием. Ибо только достоинство дает человеку возможность обрести смысл своего существования иначе, чем через его отрицание».
Надо же, как много слов, подумала Герда. Как же Денис не замечает, что они лишние. Оказывается, он ничего не имеет против счастья. И потом, ведь и в этом его бесклассовом обществе люди тоже не будут жить вечно. А так насчет времени — полная чепуха. Но все равно он прав, и дело не в словах, а в интонации. Правда, этого умные мужчины никогда не понимают. И любят их по большей части только тогда, когда они сами любят. А они-то воображают о себе бог знает что.
Слова лились дальше, теплые, завлекающие. Она попыталась думать о другом. Посмотрела на Дойно, как он лежит, лицо — на границе света и тени, тихонько дышит и спит себе, позабыв и о времени, и о величии. Она почти примирилась с ним, потому что то, что он говорил о женщине и о счастье, могло в данном случае относиться только к ней.
Ну и длинное же послание. Она снова прислушалась:
«Но даже если правда, что это таинственное и трусливое животное, человек, совсем или почти совсем не изменилось; даже если правда, что у тех, кто пытался изменить его сущность, были не менее веские причины верить в успех своего предприятия, чем у нас; даже если правда, что с незапамятных времен каждое последующее поколение делает одну и ту же ошибку, считая, что именно оно призвано подготовить переход к совершенно новым условиям существования, и именно оно имеет тот единственный шанс, которого не было у предыдущих поколений, — eh bien[44], значит, люди до сих пор не зря тратили жизнь на достижение заведомо недостижимой цели; значит, лучшее, что может человек сделать из своей жизни — это прожить ее, подготавливая переход к тому недостижимому состоянию, в котором все, что есть в человеке ценного, сможет наконец преодолеть время — и, может быть, обрести величие».
Слушать ей больше не хотелось. Они все время говорят о подготовке к жизни, а жизнь-то проходит, только им до этого дела нет. Вот и Господь тоже взял да и прогнал от себя свою мать самым невозможным образом, чтобы не мешала заниматься «подготовкой». Потом-то, конечно, ей можно было все глаза выплакать. Только что с того?
Герда снова опечалилась. Все это не имеет смысла. Она хотела детей и мужа, который думал бы только о жене и детях. Она медленно жевала сандвич, и слезы повисли у нее на ресницах. Плакала она не от жалости к себе, как раньше. Она оплакивала мужчину, которого любила. Она плакала, как плакало до нее бесчисленное множество женщин в минуты, когда любили своих мужчин куда сильнее, чем в постели: они любили их как блудных сыновей.
Часть третья. «Не мертвые восславят Бога…»
Глава первая
Можно было считать, что ничто не изменилось. Зеленовато-голубое небо рано пришедшей весны над их головами оставалось таким же просторным, да и земля под ногами не могла, очевидно, уже стать жестче. Иногда им казалось, что и улицы их города тоже не изменились.