— Эй, господин, куда же вы опять?
— На гражданскую войну! — крикнул Штеттен через плечо и помахал ему тростью.
Начинался вечер, и в свете фонарей вымершие улицы казались еще более печальными. Слышались отдельные выстрелы, но кто и куда стрелял, было непонятно. Можно было в самом деле поверить, что все — игра. Но Штеттен уже сориентировался, в этом районе жил когда-то его друг. Этого друга он тоже отпугнул в свое время, жена права. Никого не осталось, теперь он совсем один. И он пошел на гражданскую войну, помахивая тростью, как франты времен его юности, когда он, молоденький доцент, работал над книгой о гражданской войне в Северной Италии, о ее причинах и ее бессмысленности. Он помахивал тростью и даже пытался напевать: «Je m’en vais en guerre civile, mironton, mironton, mirontaine…»[54] — звучало это неважно, он бросил петь и возобновил диалог с Дионом. Времени у него было достаточно. Хватит на все.
Он не знал, который час, часы у него отобрали. Он несколько раз пытался прислушаться к башенным часам, но всякий раз забывал об этом и улавливал лишь последний удар — или единственный? Он не знал. Но день наверняка еще не начинался, и было маловероятно, что его допросят еще сегодня ночью.
Камера была переполнена, нар не хватало, и многие спали сидя. Или делали вид, что спят. Они уже сказали все, что хотели, а слушать новоприбывших им, видимо, было неинтересно.
Тупая боль в затылке и шее усиливалась, но Штеттена это почти не беспокоило. Он чувствовал на лице запекшуюся кровь, губы наверняка распухли. А ему предстояли еще важные встречи. Истина, которую этим господам предстояло услышать от него, может утратить немалую долю действенности, произнесенная разбитыми губами. Кто-то рядом с ним проговорил:
— Они не оставят нас в покое, пока всех не передавят!
Ему никто не ответил.
— Я же говорю, — продолжал тот же голос, — и всегда говорил, не надо было в восемнадцатом году ушами хлопать, а народ-то что, он все стерпит, лишь бы ему спать не мешали. Вот и все!
— Если и так, — задумчиво отозвался чей-то голос, — теперь-то что говорить? А на народ всем плевать, особенно когда припрет — он и останется один как перст, народ-то.
Штеттен рассмеялся. Говоривший обиделся:
— Смешного тут мало, товарищ! Мы вот у себя, в рабочем поселке, когда все это началось, думали, что через пару часов район будет наш, и тогда мы пойдем в город и будем наводить порядок в центре. И тут вдруг включают прожектора, и все, конец нашей забастовке. Потом мы ждали, когда подвезут патроны, но никто не приехал, о нас, видно, просто забыли. И в районе никто даже не шелохнулся. А у нас были раненые, и мы не могли им даже первую помощь оказать, я же говорю, нас просто бросили одних. Народ, он всегда один, как перст.
— Ладно, кончай! Слышали уж мы это! Спать пора! — И снова стало тихо.
Видимо, сосед неловко повернулся и задел Штеттена: он опять проснулся.
Кругом слышалось тяжелое дыхание спящих, храп, обрывки слов, произносимых во сне. Кто-то вскрикнул: «Не стреляйте, не стреляйте! Мы же…» — фраза оборвалась, вероятно, он не успел во сне договорить ее. Люди и во сне стреляют скорее, чем думают.
«Ну что, теперь вы довольны мной, Дион? Теперь я наконец нашел свое место? Я не разочарую вас, бедный юноша, если признаюсь, что не вынес для себя из этого ничего, о чем не знал бы прежде? Я просто снова оказался прав, вот и все. Палкой из человека не выбьешь достоинства, я никогда не ощущал его сильнее, чем когда меня били. Чего вы сами ждете от того, что некий Штеттен научится соображать? Мне всегда было жаль этих несчастных, но я никогда не смогу ощутить солидарность с людьми, не понимающими толком, что с ними делают, и не подозревающими, что творят сами. В этом жертвы ближе к своим мучителям, они с теми больше схожи, чем со мной. И не говорите мне, что я ваших товарищей плохо знаю. Я знал, кто они такие, еще до встречи с ними. За те тысячелетия, в истории которых я то и дело их откапывал, они ни чуточки не изменились. Они убивали и умирали из-за одной жалкой буквы, из-за йоты, которой сами не могли отличить от омикрона[55]. И теперь занимаются тем же самым. Наша же, мой милый Дион, ваша и моя обязанность — разъяснять им это, тем самым придавая бессмысленности занятия видимость смысла. Весьма печальная обязанность, не выглядящая смешной лишь постольку, поскольку является истинным признанием. А вы решили, что вашему старому учителю пора пойти и убедиться, что одинок не только он, что и народ остается один, как перст, особенно когда припрет».
От полицейского, который вел его по бесконечным лестницам и коридорам, Штеттен узнал, что времени еще только половина второго. Ему не пришлось сидеть и дожидаться в одном из бесконечно унылых коридоров, которых в этом здании было так много, что оно казалось построенным специально ради них. Чиновник, представившийся надворным советником, принял его любезно, даже почтительно, и предложил единственное в комнате кресло.
55
Намек на спор официальной Константинопольской церкви с арианами (IV–VII вв.), считавшими Христа не «единосущным», а лишь «подобосущным» Богу-Отцу. Слова эти в греческом языке действительно различались одной буквой «йота», вставленной между двумя «омикронами».