Выбрать главу

Молодые люди 70-х годов не пережили революции, голода, войны, не пережили фашизма — и, однако, они пережили все это.

И все это оросило их нравственность, хотя родились они позже.

История меняет цвета, но она непрерывна. Один цвет накладывается на другой. Ничто не исчезает бесследно.

Но, наверное, время все-таки отсеивает преходящее, второстепенное, исторически бесперспективное?

— Конечно, но за вычетом этого остается еще очень — а то и слишком — много. Человек несет на себе вериги прошлого, и «отряхнуть его прах с наших ног» гораздо легче сказать, чем сделать. Наивно предполагать, что новое поколение начисто забудет все, что было до него с его отцами и дедами, — может, ему покажется, что все забыто, но это обман. Память трансформируется в нечто иное. Например, в привычки или в нелепейшие поступки, которые будут изумлять окружающих. Поэтому нравственность — понятие историческое.

Возвращаю ваш удар: эта очевидная истина представляется мне недискуссионной сегодня.

Хочу повернуть разговор в несколько иное русло.

Искусство практически безгранично в своих средствах нравственного воздействия. Чаще всего оно добивается такого воздействия благодаря окруженному писательской симпатией герою, который назначен побудить читателей так же поступать и чувствовать. А иногда это, наоборот, «антигерой», отвращающий нас от того поведения, которое он демонстрирует. Возможен и такой герой, с одними поступками которого мы соглашаемся, с другими нет. Иные герои тверды и неизменны в своих воззрениях, другие на наших глазах меняют свои взгляды под воздействием меняющихся обстоятельств. В любом случае талантливо изображенный персонаж может содействовать укреплению нравственных начал в читателе. Что вы думаете по этому поводу, пробовали ли вы силы во всех этих возможностях воздействия или вам по-писательски ближе какой-то один из них?

— Долгое время в литературе бытовал конфликт: одиночка-индивидуалист, зараженный эгоизмом, — и коллектив. Эгоист, конечно, болен, коллектив, разумеется, всегда и неизменно здоров. Такова была схема конфликта, разрешение которого могло быть двояким: эгоист выздоравливал или же погибал. Я, грешный, тоже отдал дань такой схеме. А миллионный читатель схематичной литературы ничего не принимал на свой счет: он твердо считал себя частицей здорового коллектива.

Эгоисты — всегда другие.

Между тем литература, если уж говорить о ее воспитательном значении, должна брать за живое каждого.

Читателю должно быть не по себе, он должен поеживаться и думать: «Черт возьми, это как будто про меня…» Надо выволакивать на свет божий не эгоистов, а эгоизм — то, что существует в той или иной степени в каждом. Чехов говорил, что выдавливал из себя по капле раба. Что это значит? Что могло быть рабского в великом писателе, благородном и независимом? И, однако, он замечал в себе и в окружающих людях нечто, вызывавшее его ненависть. «Раба» — сказано чересчур сильно. Но это преувеличение от ненависти. Выдавливать из себя раба Чехов мог только одним способом: при помощи литературы. Он писал о других людях, о многих, разных, видел в них нечто, что раздражало его в себе самом и в своих близких, знакомых, и таким образом — по капле — это происходило.

Неверно видеть в этом замечании Чехова намек на его происхождение: из крепостных. Лев Толстой, графского рода, тоже всю жизнь выдавливал из себя раба. Это замечание — литературное кредо.

Современный эгоизм, как и раб в чеховском понимании, заслуживает того же: выдавливать его по капле[61].

Мне очень близка «точка отсчета», прокламируемая вами: в ней заложено обязательное развитие, совершенствование характера и вовсе отсутствуют самодовольство и нравственная статичность так называемых «голубых» людей, в создании которых реальных достижений было куда меньше, чем шумных восторгов. В статье «Нескончаемое начало» вы утверждали: «Заканчивать вещь надо неожиданно и немножко раньше, чем того хочется читателю». Очевидно, это тоже связано с воспитательным эффектом: неожиданное заставляет читателя задуматься, тогда как привычное, ожидаемое убаюкивает читателя, преисполняет его самодовольством: все, дескать, образуется. Или вы имели в виду нечто иное?

— Я имел в виду чисто эстетический эффект. Но возвратимся к предмету нашего разговора. Был спор: что лежит в основе нравственного конфликта? Кто-то сказал, что в основе всякого нравственного конфликта лежит новое. Борьба вокруг этого нового, за новое

вернуться

61

Современный эгоизм, как и раб в чеховском понимании, заслуживает того же: выдавливать его по капле. — Думается, будет уместно привести здесь высказывание известного драматурга В. С. Розова: «…Трифоновский Глебов близок мне, так как я жил в те же годы, что и он, и во мне есть черты Глебова. И я благодарен Трифонову, который говорит лично мне — не будьте Глебовым, Виктор Сергеевич, выдавливайте из себя его черты» (Театр, 1976, № 12, с. 13).

В заявке, представленной в Министерство культуры РСФСР и Московский театр драмы и комедии на Таганке на постановку пьесы «Дом на набережной», Ю. В. Трифонов писал: «Действие пьесы должно разворачиваться в трех временах: довоенном, послевоенном и нынешнем. Место действия: Москва, центр. Основной фигурой пьесы будет человек, прямо скажем, несимпатичный: некий Вадим Глебов, по прозвищу Батон, когда-то заурядный школьник, ныне процветающий и довольный жизнью функционер от науки. Скажем, филологической. Пьеса проследит путь недостойного процветания. Путь мелких уступок, мелких предательств, мелкого приспособленчества и мелких удач. С помощью всей этой мелкоты, иногда невидимой глазу, Глебов выигрывает крупно: он выигрывает благополучный итог. Хорошо ли это? Пьеса должна ответить: нет, нехорошо. Ибо — безнравственно. Возникает другой вопрос: нужно ли подобную, не совсем ароматную фигуру выволакивать на нашу сцену? Разве нет у нас других персонажей, почище и посветлей? Разумеется, есть. Их гораздо больше, чем таких Глебовых. Но, Глебовы, к сожалению, еще порой встречаются у нас кое-где. И вот по ним хотелось бы ударить со всей силой бичом искусства, в данном случае театрального.

Потому что вопросы нравственности, как было сказано недавно с высокой трибуны, являются главными и важнейшими вопросами, которые обязано разрабатывать наше искусство.

И затем: не надо думать, что пьеса будет посвящена только одному неприятному Вадиму Глебову. О, нет! В произведении будут фигурировать и другие люди, которые вполне могут понравиться зрителю. Например: несколько романтически настроенных мальчиков, товарищей Глебова по школе. Один чудаковатый, небольшого ума, но, в сущности, добрый и порядочный старик, профессор Ганчук. Его дочка, обаятельная девушка, к сожалению, с нелегкой судьбой. Да и ассистент профессора Куно Иванович — недурной человек.

Так что хороших людей в процентном отношении будет значительно больше, чем таких, как Глебов. К Глебову можно присоединить лишь еще одну сомнительную личность: его старого приятеля Шулепникова. Но этот Шулепников в конце пьесы будет наказан жестоко. В финале он окажется, как говорят, у разбитого корыта.

Автору хотелось бы сказать этой пьесой, что приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам и к сильным мира сего — то есть поступать не по совести — дело скверное и к тому же невыгодное. Потому что у Глебова, хотя он якобы процветает, голо и пусто в душе, никому он не интересен, никому не нужен. И ничего от него не останется в этом мире, кроме росписи с завитком, которую он оставляет каждый месяц в выплатной ведомости…» (архив Ю. В. Трифонова).