Выбрать главу

Долгие годы Кривенко увлекался живописью. Он не учился, не выставлял работы в Доме литераторов и не стремился иллюстрировать собственные книги, как другие литераторы-художники: живопись для него была в чистейшем виде чистое искусство. Он не искал ничьего любопытства и ничьих похвал. Ему было достаточно того, что он получает удовольствие от гуляния с мольбертом в осеннем лесу, от закатов, от облаков, от всего…

А может, и здесь томило вечное недовольство собой? Но так или иначе Кривенко был счастлив в своем творчестве и прожил жизнь как хотел.

[Написано в качестве предисловия к публикации рассказов Л. Кривенко. Опубликовано: «Новый мир», 1980, № 8. Печатается по рукописи с сохранением авторского заглавия.]

IV. ПЛАНЕТАРНОЕ УВЛЕЧЕНИЕ

История болезни

На матче Ботвинник — Таль

Природа наших симпатий таинственна.

Сначала возникает симпатия, а потом уж мы отыскиваем причины и находим объяснения. И большей частью мы заблуждаемся: нам мерещатся чересчур благородные причины и слишком красивые объяснения.

Один, например, говорит:

— Я болею за Таля потому, что я — за молодость! За вечное обновление! Да здравствует весна!

Другой говорит:

— А я за Таля потому, что я сам человек рисковый, я, вы знаете, по натуре — хе-хе — немного флибустьер!

Задумчивый болельщик Ботвинника говорит:

— Я симпатизирую Михаилу Моисеевичу потому, что обожаю скромность. Скромность — это мой конек.

Все они обманывают себя. Тайные пружины их симпатий гораздо сложней и туманней, чем кажется на первый взгляд. Тут нет никаких правил: пол-Москвы болеет за рижанина, а многие рижане болеют за москвича. Пожилые люди симпатизируют молодому Талю, и есть молодежь, страстно болеющая за Ботвинника. Для того чтобы разобраться в этой путанице, я решил разобраться в себе самом: почему я болею за Ботвинника? Никогда я над этим не задумывался. Болел себе и болел. Издалека. Не заключал пари, не ходил на матч и даже, признаться, не разбирал партий — нет, кажется, посмотрел какую-то одну в самом начале.

И вот я пошел на тринадцатую партию. Накануне Таль разгромил победоносного Ботвинника, сократив разрыв до трех очков и вселив некоторую надежду в сердца своих приверженцев. К девятому ходу, когда я пришел, зал был полон на треть. Ботвинник только что разменял ферзей и предлагал размен еще одной фигуры. Я сидел в окружении знатоков. Вполголоса они предавались тому особому наслаждению, без которого наполовину теряется прелесть подобных матчей: шахматной болтовне. Они разговаривали тихо, но достаточно внятно, чтобы могли слышать соседи. Если не слышат соседи, прелесть тоже теряется значительно.

Они говорили, что Ботвинник — человек гениальной дисциплины. А Таль, говорили они, — человек гениальной интуиции. В этом матче, по их мнению, столкнулись различные индивидуальности, два стиля, две шахматные натуры. И только ли шахматные? Один из знатоков упомянул о Вагнере и Фаусте. Другой напомнил Ренара: «Одну гениальную страницу может написать каждый, все дело в том, чтобы написать их триста».

Я прислушивался к разговору знатоков и примеривал их суждения к своей «болезни» за Ботвинника. Нет, я не находил в них нужного объяснения. Дисциплина? Железная воля? В их словах было что-то пресное, жеваное.

Мир, конечно, подчиняется дисциплине, но восхищается интуицией. Вот что досадно.

— Ботвинник поправляет очки, — заявил один из знатоков. — Значит, он все продумал и сейчас сделает ход.

Таль расхаживал по сцене, заложив руки за спину, и бросал пронзительные взгляды в зал. Ботвинник чуть заметно раскачивался на стуле. Вот он записал ход, близоруко пригнувшись к бумаге, потом еще немного покачался на стуле, посмотрел на доску, еще раз поправил очки и наконец поднял руку и передвинул на доске фигуру. Шепот, скрип кресел рассыпались по залу. Двое юношей-демонстраторов на цыпочках поспешили с обеих сторон к столику и, остановившись на почтительнейшем, как можно более далеком, расстоянии и вытягивая шеи, смотрели, какой был сделан ход. Увидев, они также поспешно устремились к своим демонстрационным доскам.