Выбрать главу

А дальше возник, если пользоваться вашим высокоторжественным слогом, третий период моей литературной практики. Честно говоря, словечко «период» меня несколько смущает. Я привык употреблять его в применении к хоккейным матчам, а не к собственным скромным трудам. Ну ладно, пусть так: третий период начался с рассказов. Опять с рассказов! Они были напечатаны в «Новом мире»: «Вера и Зойка» и «Был летний полдень» (1966 год, декабрьский номер). Потом вскоре было еще несколько рассказов.

Те, что вышли затем в сборнике «Кепка с большим козырьком»?

— Да. Эти рассказы, а потом еще повесть «Обмен». Вот, собственно, этот куст произведений и обозначил начало чего-то нового в моей работе[54]. А затем две другие повести «московского» цикла[55] — «Предварительные итоги» и «Долгое прощание», продолжившие тему «Обмена». И наконец, «Нетерпение». Этот роман, по-моему, прямо примыкает к повестям, потому что и в повестях и в романе мне хотелось добиться особой объемности, густоты: на небольшом плацдарме сказать как можно больше.

К какой именно густоте вы стремились? Психологической?

— Ко всякой. И к густоте психологической, и к густоте  информации, густоте описаний, характеров, идей.

Можно ли назвать такое сложное художественное качество просто «густота»? Помню, была в одном из журналов интересная статья о лаконизме повествования. Но лаконично повествование и у «раскидистого» Л. Толстого, и у «прозрачного» Флобера. По-моему, это в большей мере наше ощущение, чем объективно существующее качество, которое можно считать категорией искусства. Ведь не может быть такой художественной задачи: «напишу-ка я погуще». Вероятно, все-таки этот период связан и с каким-то иным интересом к личности, к герою, которого выбираешь?

— Это само собой — интерес к более глубокому анализу героев. Но что касается этой самой густоты, то была и ясная мне художественная задача. Может быть, «густота» — это не вполне точное определение, но суть его, я думаю, понятна. Я стремился к тому, чтобы как можно более полно изобразить сложность обстоятельств, в которых живет человек. Ведь человек окружен и опутан нитями, цепями и паутиной самых разных взаимоотношений со всеми и со всем. И мне казалось, что могут быть разные пути изображения. Можно, допустим, рисовать пунктиром. Роден был отличный рисовальщик: какую-нибудь одну линию проведет — и уже человек, движение, объем, но линия должна быть смертельно точной. Как хождение по проволоке: чуть оступился — и все пропало. В литературе так работал, к примеру, Бабель. Но можно жизненную достоверность добывать каким-то очень подробным описанием, расчленением, исследованием всего. Иметь в виду всю паутину, все те нити и цепи, о которых я говорил. Стремление к одной линии было в «туркменских» рассказах. А в последних вещах хотелось изобразить как можно более многообразно и сложно весь слой обстоятельств, в которых человек живет. Вот, допустим, в «Обмене» или «Предварительных итогах». Эти люди многозначны. Во всяком случае, я к этому стремился: изобразить их взаимоотношения и на работе, и в семье, и со знакомыми, и с родителями, и их отношение к деньгам, к женщинам — словом, целый ряд обстоятельств.

Но тут возникает опасность: перенасыщенный раствор. Что-то начнет выпадать кристаллами. Хуже всего, если начнет выпадать кристаллами скука.

— Я повторяю: надо иметь в виду! Не обязательно все вытряхивать на бумагу.

В эстонской прозе сейчас появились «маленькие романы». Э. Ветемаа так и назвал книгу своих по нашему привычному определению повестей «Маленькие романы». Они, кстати, очень сходны с вашими повестями по проникновению в психологию сложных героев, по авторскому не так-то легко раскрывающемуся отношению к ним, наконец, по той неточно определимой, но ощутимой густоте. Может быть, эту густоту и впрямь можно определить как романную полноту, спрессованную в повесть?

— В конце концов, такие вещи писал Чехов. Многие его рассказы и есть маленькие романы, что общеизвестно. Просто нужно каким-то романным «мясом» наполнять эту динамичную структуру. А мне, честно говоря, представляются скучными страницы с бесконечными диалогами, когда всю длинную говорильню можно вместить в одной фразе, передать суть читателю побыстрей. Правда, читатель должен быть сообразительный.

И я был доволен, когда читатели путали, что я написал — повесть или роман. Одни говорили о «Предварительных итогах»: «Я твой рассказ прочитал». А другие: «Я твой роман прочитал». Многие не могли, прочитав, определить, сколько там печатных листов. В «Обмене» некоторые считали листов семь-восемь, а там всего три листа. И я расцениваю это как косвенную похвалу: значит, написано густо. Мне вообще кажется, что современный читатель настолько намагничен всякого рода ассоциациями, что ему достаточно сказать одно слово — и он все остальное тут же допишет в своем воображении. Старый литературный пример: «гривенник покатился, звеня и подпрыгивая» — грозит показаться сегодня литературщиной. Умный читатель мгновенно и автоматически «прозвенит» и «пропрыгает» сам. Поэтому не надо особенно размазывать.

вернуться

54

Эти рассказы, а потом еще повесть «Обмен». Вот, собственно, этот куст произведений и обозначил начало чего-то нового в моей работе.— Ю. В. Трифонов имеет в виду следующие рассказы, включенные в книгу «Кепка с большим козырьком» (М., 1969): «Путешествие»; «В грибную осень»; «Голубиная гибель»; «Кепка с большим козырьком»; «Игры в сумерках»; «Победитель»; «Самый маленький город».

вернуться

55

А затем две другие повести «московского» цикла… — Термин «московские», или «городские», повести появился в статьях критиков, анализирующих пять повестей — «Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание», «Другая жизнь», «Дом на набережной». В заметках «Наш друг Должинсурен» (Лит. газ., 1970, 23 дек.) Ю. В. Трифонов говорил о том, что он планировал назвать этот цикл «Песчаные улицы». В библиографии составителя насчитывается свыше 140 публикаций, где обсуждаются эти произведения.