— Из-за меня он частенько переносил дни приема — тебе и в голову бы такое не пришло.
Беннет, чувствуется, совсем пал духом:
— Я думал, эта английская сволочь был последним… Кажется, когда я вез тебя домой, ты обещала…
— Ничего я не обещала.
— Мне казалось, что психоанализ…
— По-твоему, психоанализ — это панацея от всех бед… Лекарство против любви, беспокойства, против любых сексуальных проблем… Кстати, мы с Джеффри назначали свидания после сеансов психоанализа. Так это и началось. Я шла по Парк-авеню от дома № 940, а он — от № 945. Где-то посередине мы встречались и шли выпить кофе. А иногда, чаще всего после обеда в пятницу, мы занимались любовью у него в кабинете.
Я говорю это так спокойно, словно мне все давалось легко, словно не было ни страха, ни дурных предчувствий… Нет, все было гораздо сложнее. Эта дурацкая история стоила мне стольких нервов, я уже не говорю о вечных муках совести. Хорошо, что сейчас она пришлась как нельзя более кстати, и, главное, я извлекла ее на свет неожиданно — так фокусник вытаскивает зайца из совершенно пустой шляпы. Эта связь доставила мне мало радости, намного меньше, чем то чувство торжества, которое я испытывала сейчас, в эту минуту. Однако Беннету в этом признаваться не стоило. Напротив, нужно было все максимально приукрасить.
— Джеффри оказался прекрасным любовником. Он, если пользоваться твоей терминологией, как никто другой, способен получить удовольствие. Иногда он откалывал такие номера — ты бы никогда до такого не додумался. Например, слизывал яблочный джем у меня с одного места…
— Прямо в кабинете? На кушетке? — В голосе Беннета теперь слышится презрение. — Так значит, вы нарушали предписания своих аналитиков, раз занимались этим прямо на кушетке…
Неожиданно я вспоминаю, что до кушетки-то мы как раз и не добрались — Джеффри был слишком суеверен, — но я никогда не признаюсь в этом, не доставлю Беннету такого удовольствия.
— Лично мне понравилось, — говорю я с наигранной веселостью. — Попробуй, не пожалеешь.
— Я уже пробовал, — парирует Беннет. — С Робин.
— Ну это ты, конечно, нарушением предписаний не называешь.
— Нет, это называется именно так. Потом я часами беседовал об этом с доктором Стейнгессером.
— Что-то вроде отпущения грехов. Сначала грешишь, потом — каешься.
— Как хочешь называй, — отвечает Беннет. — Я, по крайней мере, твоих подругне трогал…
— Тебе не кажется, что со стороны Джеффри было очень мило ради меня отменять прием. В высшей степени благородный жест — особенно для психиатра.
Лицо Беннета выражает праведный гнев, глаза превратились в щелочки — признак непреклонности. Жаль, что мне не о чем больше рассказать. Обидно, что я не перетрахалась со всей их институтской группой, со всеми сослуживцами, со всеми врачами в Нью-Йорке вообще. Приходится собирать с миру по нитке:
— Джеффри Робертс был от меня без ума. А потом был еще Боб Лорриллард — это когда мы вместе готовили в Чикаго программу для телевидения, и Амос Костан, израильский поэт…
Сказать по правде, тут я хватила через край. Мы с Амосом обнялись один раз где-то на кухне, и больше между нами ничего не было. Но я знаю, что мои слова способны окончательно вывести Беннета из себя. Сама я чувствую себя маленькой девочкой, беззащитным ребенком, брошенным родителями, которые заперлись у себя и, кажется, замышляют что-то против него. Я готова на все, лишь бы заставить Беннета почувствовать себя так же. Но его голыми руками не возьмешь.
— Я так и думал, — говорит он, переходя к обороне, — и я готов тебя простить.
— Меня? Простить меня? А что если мне не нужно твое прощение? Что если я хочу иметь право на собственный протест?
— Я, конечно, понимаю, что люди искусства все немного неуравновешенные, и я понимаю, что ты…
Это еще больше выводит меня из себя.
— Не смей говорить со мной таким тоном, черт тебя побери! У меня было всего две какие-то жалкие интрижки, а у тебя — настоящий роман, из-за которого ты чуть не ушел от меня. И кончай пороть чушь про людей искусства! Это оскорбительно! Унизительно, в конце концов! Ты снова в своем амплуа, все делаешь мне одолжение! Ты готов вновь принять меня в свое лоно. Нет уж, спасибо! Неужели ты не видишь, что с тобой я просто умираю от тоски? Неужели ты ничего не замечаешь?
Тут я принимаюсь рыдать. Дамба не выдерживает, и восемь лет слез прорываются наружу. Откуда они только берутся, эти слезы?
Когда я начинаю захлебываться в соплях, Беннет, наконец, принимается успокаивать меня. Все возвращается на круги своя. И я бросаюсь ему на шею. Но внутри у меня все клокочет. Он обнимает меня — так краб захватывает свою добычу, — а я просто сгораю от злости. Семейная жизнь подходит к концу.
Бывает в жизни день…
Мы спрашиваем совета тогда, когда сами уже знаем ответ, но себе в этом признаться не хотим…
Бытует мнение, что женщины в наши дни меняют мужей, как перчатки — или какие-нибудь другие предметы туалета. Я наглядный пример того, что это не так. У меня нет детей, которые связывали бы меня по рукам и ногам (или примиряли с действительностью), зато есть профессия, средства к существованию и свой круг интересов. И при всем при том разрыв с мужем кажется мне чем-то совершенно невозможным. Чего я только не говорила себе — лишь бы отложить принятие окончательного решения или вовсе не принимать его. Мои веселые деньки и интрижки, и даже мятежные мысли, высказанные здесь, — на самом деле лишь попытка отложить этот роковой шаг, пугающий шаг в неизвестность — развод.
Казалось, все это не имеет ко мне ни малейшего отношения, как обрывок разговора, долетевшего от соседнего столика, или слова, случайно подслушанные по телефону: « Тогда она просто собралась и ушла.«Эта классическая фраза неизменно произносится со смесью презрения и зависти, но в ней скрыт и тайный восторг. Еще один побег из тюрьмы! Еще одна птичка вылетела из золотой клетки! Эта фраза возбуждает, повтори ее хоть миллион раз. Ибо суть этой фразы — свобода.
Этот зов свободы не был чужд и мне. Всякий раз, когда я слышала, что кто-то ушел от мужа, — будь то моя близкая подруга, подруга подруги, дальняя знакомая или какая-нибудь знаменитость, за которой тянулся шлейф слухов и домыслов, часто выдававших желаемое за действительное, — я ликовала от всей души. Я жадно проглатывала брошюры типа «Что нужно сделать, чтобы успешно развестись», «Радости развода», «Принципиальная несовместимость любви и брака», «Испытание одиночеством». Я была одержима идеей развода, хотя что-то все же удерживало меня. Подобно сумасшедшему, который переносит свою манию на весь окружающий мир, я вдруг начала убеждать себя, что все вокруг меня только и мечтают о том, как бы развестись, и проблема развода приобрела для меня вселенский смысл.
Друзья к моим идеям относились критически. В неудачном браке они всегда играют цементирующую роль. Если у человека много друзей, он может всю жизнь разглагольствовать о разводе, о своем намерении разойтись и жить врозь, но каких-то конкретных действий так и не станет предпринимать.
С друзьями мне всегда везло. Не было момента, когда бы возле меня не нашлось человека, готового в трудную минуту утешить меня. Людям вообще нравится, когда кому-то другому плохо. Иногда, особенно если тебе везет в жизни, к тебе пришел успех или ты просто хороша собой, несчастье — это, пожалуй, единственное, что вызывает к тебе искреннюю симпатию друзей.
Когда Беннет признался в своих похождениях, я сразу кинулась к друзьям, — как будто они какие-нибудь там оракулы, гуру или шаманы. На самом деле все они обыкновенные люди, подобные зеркалам, отражающие лишь собственную кривизну, — но именно этого мне почему-то не хватало.
В тот поствудстокский понедельник я обзвонила их всех: Гретхен Кендалл, феминистку, работающую адвокатом, Майкла Космана, моего лучшего друга, чуть было не ставшего моим любовником в Гейдельберге, Джеффри Раднера, психиатра, который ради меня отменял прием, Джеффри Робертса, протестанта англо-саксонского происхождения, рекламного агента и поэта, который все еще мечтал жениться на мне, Хоуп Лоуэлл, моего доброго гения, мою сказочную крестную масть, и Холли, вечно одинокую художницу, чьи работы явно свидетельствовали о том, что ей следовало родиться не человеком, а растением. Те, кого я забыла, сами позвонили мне. Не было еще и одиннадцати, а неделя моя уже была расписана по минутам. Беннету не нашлось места в этом расписании. Можно сказать, что мы как следует повидались лишь через много-много дней после того, как я от него ушла. Только тогда я смогла воспринимать его спокойно, попыталась его понять. Но было уже поздно. К тому времени я поняла кое-что такое, что сделало возвращение совершенно невозможным.