Выбрать главу

— Родная моя, ты знаешь, о чем я тебе постоянно твержу: терпи, пока терпится, а коли терпеть невмоготу, уходи.

— Я больше терпеть не могу.

— Тогда уходи. А то ты все время как на иголках. Смотри, поранишь свою чудную маленькую штучку.

И снова в путь — в кабинет аналитика по Мэдисон-авеню. Господи, Господи! Такая уж, видно, Изадора Винг, твоя судьба. Живешь все на той же вестсайдской улице, где и росла. Разрываешься между письменным столом, телефоном и кабинетом аналитика. И вот этой женщине все завидуют? Эта женщина, на их взгляд, знает, как жить? Нет, уж лучше обратиться к Кэтрин Кулман. Или Клэр Бут Льюс. Или к Хелен Гэрли Браун. К основательнице новой религии. К целительнице. К той, что вышла замуж за миллионера. Или основала собственный журнал. Вот кто знает жизнь, но только не писатели. Нам платят за нашу боль. За ночные кошмары. За то, что кидаемся от пишущей машинки в кухню, где варим очередную порцию кофе и между прочим отмечаем про себя, что неплохо как-нибудь вымыть там пол, а потом покорно бредем обратно. Мы сходим с ума от вечного одиночества и считаем, что издатели грабят нас, а читатели нам слишком докучают. Мы получаем пачки каких-то бессвязных писем, среди которых попадается одна злобная анонимка, и запоминаем из всех только ее. Мы так много времени проводим одни, что начинаем разговаривать сами с собой и у нас появляются навязчивые идеи вроде сексуальных извращений, жажды славы или фантастических планов предпринимательства. Нам не хватает любви, мы изголодались по сексу, но когда получаем все сполна, стараемся поскорее от этого избавиться, чтобы не мешало писать. Несчастье — наша стихия. Мы начинаем верить, что не можем существовать вне ее.

Кабинет психоаналитика. Все тот же постоянный шум машины, пол с толстым ковровым покрытием и роскошными коврами поверху, хрустальные люстры, обитые бархатом кресла, на стенах — репродукции, которые не назовешь ни излишне банальными, ни неприлично авангардистскими. Обычные Пиранезе и Пикассо, два «П». Дома у мужа и в кабинете моего аналитика — одни и те же звуки. Вся жизнь, проведенная на кушетке. Жизнь, загубленная психоаналитической машиной.

Впервые я пришла на прием к Абигейл Шварц, доктору медицины, с мыслью: « Она-точем сможет мне помочь?» Абигейл Шварц — изящная хрупкая брюнетка в трикотажном платье и туфлях от Эвинса, с традиционными восточными коврами и ненавязчивыми манерами, с хрустальными люстрами и прислугой-ирландкой, которая ходит за покупками в Гристид; дети ее посещают частную школу. Она практически не покидает Вест-сайд — только ради круиза по Карибскому морю. Я перепробовала миллион аналитиков, но все они, за исключением моего немецкого наставника доктора Хаппе, находились в плену у собственной пошлости. Не могу сказать, чтобы они совсем мне не помогли. Каждый из них внес свой вклад, помогая мне побороть в каком-то смысле страх (хотя, кто знает, может быть, так сложилось само собой). Но в каком-то смысле методика психоанализа подчинила их себе, стала самодовлеющей для них. Думаю, они представляли ее себе в виде силлогизма: «Я аналитик, значит, ты постоянный клиент». Временами я чувствовала, как что-то заедаетв методике доктора Шварц. Если я говорила что-нибудь про Беннета — обычно что-то критическое, то она мне на это неизменно отвечала: «Разве ваша мать ничего подобного не совершала?» — или: «Разве ваш отец ничего подобного не совершал?» — или: «Разве ваша сестра ничего подобного не совершала — совершала — совершала?» Тогда я говорила ей, что могу записать это на пленку и проигрывать сама, — Боже, какая черная неблагодарность! Я говорила, что она надоела мне. И все же я любила ее, ее утонченное обращение, тонкое чувство юмора. И каждый раз возвращалась к ней вновь. Среди всей этой зеленой тоски выдавались и приятные минуты. Мы все говорили и говорили о нашем с Беннетом браке. Почему я такая беспокойная, такая амбивалентная? Почему мне все время хочется уйти от него? Я долго была уверена, что причина во мне. И считала, что любить иначе, чем амбивалентно, я не могу. Я стала посещать сеансы психоанализа в надежде преодолеть творческий кризис, а когда он прошел, осталась, потому что хотела уйти от мужа, но не знала, как это лучше сделать.

Но в этот понедельник со мной что-то произошло. После стольких лет, проведенных в кабинетах аналитиков, я отказалась лечь на кушетку. Я села в кресло напротив доктора Шварц, не желая больше принимать горизонтальное положение. Конечно, она это тут же интерпретировала по-своему, хотя и в присущей ей мягкой манере.

— Не кажется ли вам, что это происходит оттого, что вы опасаетесь чего-то, что происходит у вас за спиной?

— Да, черт побери, — ответила я.

О, этот анализ, апофеоз очевидного! Если бы хоть одна из банальностей, которые говорит аналитик своему пациенту, прозвучала за обеденным столом, все подумали бы: «Какая чушь!» А мы им за это платим. Не меньше, чем доллар в минуту. Но только я собралась сказать доктору Шварц, как она тривиальна, как вдруг, неожиданно для себя, обратилась мысленным взором в прошлое…

Вот я в моем кабинете в Гейдельберге. Я сплю на матрасе, положенном прямо на пол. Сейчас около половины девятого утра, и Беннет уже ушел на работу. Его постель — я уступила ему единственную свободную лежанку, а сама легла на полу, — в беспорядке. Мы спим в кабинете, потому что к нам свалились знакомые из Штатов, семья с двумя детьми, — они и заняли нашу спальню. Сквозь сон я слышу, как они разговаривают на кухне.

—  Я сказал Беннету, что, если он хочет сохранить семью, он должен наконец принять решение и порвать с той бабой…

—  А он что сказал?

—  Что он не знает

В кухне слышится звон посуды. Звук сирены, удаляющейся по Панорамштрассе, — ди-ди, ди-ди, ди-ди. И все ребятишки расположившейся в Холбайнринге американской воинской части эхом откликаются: ди-ди, ди-ди, ди-ди. Такие же сирены были у фашистов. Как в старых фильмах. Люди вскакивают среди ночи…

—  А он понимает, что он

—  Понятия не имею. Я просто сказал ему, что он наконец должен решить

Сердце бешено бьется, уши горят. Мне плохо. Напрягаю слух, чтобы услышать получше, и в то же время ничего слышать не хочу.

Я, конечно, могу выпрыгнуть из постели и неожиданно появиться там, но это лишь поставит их в неловкое положение. Или я не права? Но ставить их в неловкое положение мне хочется меньше всего. Роди и Лайонел. Старинные приятели Беннета из Нью-Йорка. У них обоих это — второй брак. Оба они прошли через ад и возродились к жизни. Они знают, что хотят быть вместе. А мы с Беннетом непонятно зачем цепляемся за свой брак.

Я переворачиваюсь на живот, как в детстве, прячу лицо в подушку, а на уши натягиваю одеяло. Притворяюсь, что все услышанное мной доносится не из кухни, а из страшного сна. И снова погружаюсь в сон.

Мне снятся Беннет, Пенни и мой друг Майкл Косман. Мы все на лыжах — катаемся с горы где-то в окрестностях небольшого австрийского городка, чуть поменьше Кицбюэля, чуть побольше Леха. Я катаюсь как никогда в жизни: почти без усилий, легко владея телом, запросто объезжая попадающиеся по дороге редкие елки, холмики и бугорки. Пенни с Беннетом катятся, взявшись за руки и улыбаясь друг другу, неуклюже втыкая лыжные палки в снег. Они собираются пожениться, но это меня мало волнует — ведь рядом со мной едет Майкл, который прячет улыбку в густые пшеничные усы, — он собирается жениться на мне. Я хочу улыбнуться в ответ, оборачиваюсь и не успеваю заметить большую ель, неожиданно выросшую прямо передо мной. Она так близко, что уже невозможно свернуть, и я несусь прямо на нее. Сейчас я разобьюсь. Я хочу крикнуть, проснуться, повернуть назад, хочу, чтобы это был другой сон, но все глубже увязаю в своем сне, как в нашей с Беннетом совместной жизни. Когда увязнешь до такой степени, есть только два пути: увернуться или насмерть разбиться. И вдруг, словно по волшебству, дерево растворяется, и я, как сквозь воздух, проезжаю сквозь него. Майкл — за мной. Только Беннета и Пенни нигде не видно. «Где Бенни и Пеннет?! — спрашиваю я у Майкла. — «Это ужасно», — отвечает он. — «Что ужасно?» — «Пеннет и Бенни», — говорит он и смеется. Сон обрывается.