Медленно текли минуты. Текли часы. У меня дрожали губы, а слезы по щекам стекали в уши. Я вспомнила песню, которую мы пели в школе: «Слезы льются прямо в уши, потому что я лежу на спине и плачу о тебе-е-е», — но теперь она почему-то не казалась мне смешной. Кто-то прошел по улице с транзистором, который гремел так, что на время заглушил рев кондиционера.
Это конец, низшая точка падения. Спать поодиночке в одном доме, не пытаясь даже утешить друг друга, приласкать. Одиночество еще более глубокое, чем до того, как мы познакомились с ним. Лучше уж быть монашкой или, наоборот, рыскать по притонам в поисках мимолетных ночных свиданий. Нет ничего хуже одиночества, возникающего на руинах мертвого брака. Супружеская постель становится плотом, плывущим по морю, где нет спасения от акул; планетой, где задыхаешься без атмосферы. Некуда пойти. Некуда. Душа камнем падает в пустоту.
Но вдруг из этой ледяной холодности рождается горение плоти, которая в полный голос заявляет о себе. Женщина, дошедшая до последней степени унижения, медленно встает из постели, на цыпочках проходит через гостиную и тихо заползает в узкую гостевую кровать, в которой лежит какой-то посторонний мужчина, ее законный супруг. Голубой свет луны едва проникает в комнату через тяжелые шторы. Старый кондиционер стрекочет, как целая стая сверчков, и она прижимается к его едва теплому, чужому телу.
Они могли бы случайно познакомиться в баре — и в этом есть что-то сексуальное, возбуждающее.
— Эй, что ты делаешь? — спрашивает он.
— Возбуждаю тебя, — отвечает она.
— А мне показалось, что ты хочешь меня кастрировать.
— Хочу.
Серьезность ее тона как-то сразу достигает цели. Это их известный, отработанный прием. Ее поломанные кости, вечные несчастья, его привычная жестокость, даже садизм… Все это возбуждает ее. Он — насильник, ночной громила, рассыльный из магазина, забежавший на минутку, чтобы оставить заказ. Они действуют грамотно и спокойно. Ее рука проникает в пижамные штаны. Он нащупывает ее влагалище и грубо засовывает туда палец. Ей больно, но боль — это именно то, чего она хочет сейчас. Она, как на шарнирах, вращается на его пальце; свободно поворачиваясь в постели, она берет в рот его твердый член, едва подавляя желание откусить его, и не видит вокруг ничего, кроме этого истекающего кровью живого корня, целого фонтана крови, бьющего струей на небесно-голубую постель. Но вместо этого она ласкает его языком, покусывает зубами, вовремя останавливаясь, чтобы не причинить боль. Он стонет. Он и напуган, и возбужден. Его можно брать голыми руками, но она не может — такой момент. Лучше уж пусть ей будет больно самой. Вот он грубо трогает клитор, и она слабеет от желания. Она ненавидит, презирает его, но хочет, чтобы внутрь к ней забрался его странный член, похожий на корень диковинного растения. А он уже наготове и только ждет условного сигнала, темный, как старый пень, чуть искривленный, почти недвижимый — или мертвый. Вид его еще сильнее возбуждает ее. Он лежит молча, неподвижно, человек, которого в момент эрекции подстерегла смерть, а трупное окоченение сделало член твердым, как гранит. Она взбирается на эту твердыню, вращаясь и медленно раскачиваясь на ней, словно это искусственный член. Оргазм расходится по телу женщины большими концентрическими окружностями — так расходятся круги по воде, когда спокойную гладь озера вдруг прорежет свалившийся откуда-то сверху огромный валун. Тут неожиданно и мужчина срывается с места и несется, несется вперед — чтобы не пропустить, ухватить вовремя свой оргазм, как будто он спрятан где-то внутри и ему еще нужно его отыскать, поймать на крючок и удержать, словно это извивающаяся, норовящая сорваться рыбешка. Вот, поймал. Нет, еще не совсем. Вот, клюет. Мужчина вслепую нащупывает его, но — нет, возобновляется ритмическое движение. Еще мгновение. Вот сейчас.
Она наблюдает за всем словно со стороны, как будто читает книгу, но и это возбуждает ее. Чтение часто вызывает в ней сексуальное возбуждение. И часто она сама не может сказать, где ее собственная фантазия, а где — реальная жизнь.
Здесь. Он поймал его. Здесь, здесь, здесь, здесь…Судороги прекращаются, и он уже лежит спокойно, не шевелясь. Ни слова. Ни звука. Рыбак и его добыча жадно ловят ртом воздух, высунувшись из воды. Что же это за человек, который кончает так беззвучно? Может быть, он мертвец?
Ей стыдно, словно она прикоснулась к заразе или вступила с трупом в интимную связь. Она слезает с его помертвевшего пениса и ложится рядом, погрузившись в собственные мысли. Ну не странно ли: два человека совокупляются вот уже восемь лет, а близости в их отношениях не прибавилось. Они так и остаются чужими, как товарные вагоны, на время сцепленные друг с другом, а потом разъезжающиеся по свету в разные края. «Он мог бы сказать мне что-нибудь, — думает она, — слова бы согрели, утешили…» Но он не знает слов. Слова — это единственный язык, на котором он не умеет говорить.
Моя жизнь после жизни…
Поэты и революционеры первым делом берут себе звучные имена. Лишить человека права на имя — это значит отнять у него право считать себя личностью. Так иммиграционные власти поступают с беженцами. Так поступают со своими женами мужья.
Беннет, как всегда, ушел рано. Его уже не было, когда я проснулась — одна в большой двуспальной кровати. Что же произошло? Я смутно помнила, как пришла в спальню и легла — одна. Я хотела его, но потом мне было неприятно его видеть. После восьми лет семейной жизни наша близость ограничивалась встречей на одну ночь.
Что я делаю здесь? Я лежала в постели и размышляла о своей посмертной жизни. Это слово употребил Китс, когда ему было двадцать пять и он умирал от туберкулеза. Мне тридцать два, и я умираю от зашедшего в тупик законного брака. Неизлечимая болезнь? Я вспомнила приятеля, который однажды пришел домой и заявил жене, что любит другую женщину. «Я люблю ее, но между нами ничего не было», — сказал он, желая пощадить ее чувства. И что самое невероятное, она ему поверила. — «А не можешь ли ты снова влюбиться в меня?» — задала она наивный вопрос.
Так много свадеб, так много смертей. Люди встают утром и идут на работу, вечером приходят домой, трахаются и чувствуют себя покойниками. И неудивительно, что они увлекаются секретаршами, уходят из семьи, а в сорок пять умудряются пристраститься к наркотикам и, подобно Адаму и Еве в Эдемском саду, впервые открывают для себя секс, и платят и платят за него. Адвокаты, алименты, дома, проданные за четверть цены, дети с глазами загнанного зверька, не вылезающие из кабинетов психотерапевтов, вывезенная мебель, последнее «прости» фамильному серебру, оскорбленные мужья, уязвленные жены, — и все ради чего? Если бы все это могло вернуть ощущение жизни! Но в жизненной гонке мы помним только одно: надо выжить, выжить во что бы то ни стало! Ни в коем случае нельзя терять жизненных сил. А у нас с Беннетом их больше не осталось совсем.
Неужели он сам не ощущал этого? Или эта полусонная рутина устраивала его? Он был из тех людей, что могут изо дня в день есть на ужин бифштекс с рисом, и им это не надоест. Ему и в голову не приходило попробовать икру, съесть какой-нибудь тропический плод. Каждый день в 6.30 утра он вставал, а в девять вечера возвращался домой. Всю неделю, как заведенный, работал, играл в теннис по выходным, — все по раз и навсегда заведенному распорядку. Зимний отпуск он проводил на лыжах в горах, в августе всегда отдыхал на одном и том же облюбованном психиатрами курорте. Все поехали в Вену? Хорошо, и мы — в Вену. Все в Кейп-Коде? Ну, тогда и мы там. Повсюду следуем за психиатрами! Наш август расписан на сорок лет вперед. Если у нас будут дети, Беннет станет инструктировать меня относительно проявлений эдипова комплекса у детей. Когда они подрастут — лет в пять, — мы отведем их к психоаналитику. (Интересно, на что жили бы детские психиатры, если бы у их коллег не было детей? Кто, как не жена психиатра, станет водить малыша к аналитику пять раз в неделю по сорок пять долларов за сеанс?) Вото чем стоит мечтать! Когда закончится мой изрядно затянувшийся курс психоанализа, я буду с нетерпением ждать, когда наступит очередь моих детей. Всем нам будет становиться все «лучче и лучче», и жизнь покажется тогда сущим раем.