Я вылезла из ванны, вытерлась, попудрилась, спрыснулась духами, высушила волосы. Потом тщательно наложила макияж — скорее для того, чтобы спрятаться от мира. Замаскироваться! Хотя какого черта было маскироваться?! Ведь знали не меня, а Кандиду — Кандиду, которую я создала по образу и подобию своему, — так художники пишут автопортреты или изображают своих детей херувимами, жен — серафимами, а соседей — нечистой силой.
Я родилась в семье художников, обожавших портреты и натюрморты. Семейная мудрость гласила, что лучше рисовать вещи, которые находятся под рукой. Причина ясна: то, что находится дома, знаешь лучше; домашние вещи можно на досуге изучать, препарировать их, разбирать, набивая руку. Светотень, цвет, композиция — их так же удобно изучать на примере яблока, луковицы или знакомого с детства лица, как и на фонтанах Рима или грозовых облаках Венеции.
Я создала Кандиду по своему образу и подобию, и все же она не была тождественна Изадоре — она в чем-то больше, в чем-то меньше походила на настоящую меня. Внешнее сходство было налицо: симпатичная еврейская девушка из Аппер-Вест-сайда, фантазерка и мечтательница, которая сочиняет рассказы и стихи. Но Кандида, оставшись в книге, застыла, а я (мне хотелось в это верить), продолжала жить и развиваться. Я переросла те желания, которые движут ею, и страхи, которые преследуют ее. Но, как это ни удивительно, моя героиня оказалась выразителем духа времени, поэтому читатели по-прежнему настаивают на том, что мы абсолютно идентичны — я и она!
Это поразительное открытие никого не потрясло — кроме меня. Когда я вывела в романе Кандиду Вонг (с ее привычкой умничать, излишне откровенными разглагольствованиями о сексе и сознательной установкой быть подальше от житейских проблем), я, с одной стороны, сомневалась, что книгу вообще возьмутся печатать, а с другой, — считала ее настолько бесценной, что ее смогут оценить лишь такие же, как сама Кандида, многоумные еврейские девушки из Аппер-Вест-сайда. Но я ошибалась. Так, как чувствовала Кандида, — чувствовала вся нация. И это не удивляло никого, кроме ее создателя.
Позже, когда книга разошлась миллионным тиражом, я вдруг подумала, а действительно ли это я создала Кандиду? Может быть, на самом деле это она создала меня?
Подкрасившись, я вновь вышла в многолюдный вестибюль.
В этот вечер я была приглашена на коктейль в честь благородного разоблачителя, написавшего автобиографический роман, еще на один коктейль — в честь ставшей телевизионной звездой шимпанзе, своей биографией обязанной какому-то безымянному автору, и на обед — в честь осужденного преступника, которому только что заплатили миллион за мемуары, в которых он собирался поведать о своей деятельности в качестве высокого государственного чиновника в никсоновской администрации. Из всех троих шимпанзе показалась мне наиболее искренней и привлекательной, и, кажется, весь вечер я обсуждала с животными и людьми проблему космических черных дыр.
Если надо, я умела показать себя: я могла до смерти заговорить любого собеседника, могла восхищаться книготорговцами, казалось, всем сердцем, отдаваясь игре, целью которой было показать, насколько полное взаимопонимание существует между писателем и читающей публикой. Я прирожденная актриса и всегда с удовольствием изображаю улыбающуюся знаменитость, в то время как на самом деле у меня от волнения сердце уходит в пятки. В глубине души я чувствую, что с тем же успехом могла бы прислать вместо себя надувную куклу. Не сумев сблизить меня с людьми, эти миллионные тиражи, напротив, отдалили меня от всех, в том числе и от себя самой.
И сегодня я слишком много пила, слишком много болтала, слишком широко улыбалась и проглотила в конце концов слишком много горьких пилюль.
Какая-то желчная фельетонистка, подлетев ко мне, сообщила, что тоже пишет стихи, но, в отличие от меня, ими не торгует, а затем конфиденциально призналась, что успела прочитать в «Кандиде» лишь три первые страницы, — она, видите ли, тут же вышвырнула ее, потому что терпеть не может «порнухи».
Кандида, конечно же, немедленно бы нашлась, но я придержала язык. Минуту или две я стояла молча, тихо покачиваясь от всего выпитого, а потом выдавила из себя «извините» и направилась к дамской комнате, где рухнула на мусорный ящик и немного посидела так, прислонясь щекой к прохладной плитке стены.
В конце концов я заставила себя подняться и вернуться в свой номер с двойной двуспальной кроватью, имея в крови шесть джинов с тоником и по меньшей мере полбутылки вина, пульсирующего в виске.
Я чувствовала себя еще более одинокой и потерянной, чем была до всех этих коктейлей и обедов. Мне были противны мужчины, которые набивались ко мне, поэтому я улеглась спать одна, страшно жалея, что даром пропадают столько перин, и тщетно пытаясь кончить, чтобы наконец уснуть.
Спиртное оказывало на меня странное действие: у меня разыгрывалась бессонница. Сердце готово выскочить из груди, во рту ощущение, будто туда насыпали песку, головная боль нестерпима, и я понимаю, что без валиума обречена на бессонную ночь.
Что же мне делать? Я могла бы пойти к благородному разоблачителю и утолить душевные муки плотскими утехами, поскольку он неоднократно давал мне понять, что питает ко мне пылкую страсть, но я не была уверена, что именно этого хочу. Может, Кандида бы и пошла, но я — нет, не сейчас. Я чувствовала, что это только усугубит депрессию.
Я вертелась в постели, как цыпленок на гриле, в надежде найти, наконец, удобное положение. Мне казалось, что у меня вырос горб, как у верблюда. Моя правая сторона повисла над бездной, покрытой зеленовато-желтым ковром, которая разъединяла мои двуспальные кровати. Левая сторона неожиданно покрылась островками боли, ее сводило судорогой, кололо, словно в кожу впились тысячи игл. И даже живот, мой верный друг, на котором всегда было так удобно лежать бессонными ночами, на этот раз предал меня. Он провалился в мягкую перину, словно в зыбучий песок, и я чувствовала, что рот и нос сейчас последуют за ним и я задохнусь. Я снова перевернулась на спину и уставилась в потолок, ощупывая грудь в поисках уплотнений, нашла одно — или мне только показалось, что нашла, — обрадовалась, что теперь есть настоящая причина для беспокойства, и опустила руку ниже, к лобку. Снова начала возбуждать себя, но скоро потеряла к этому интерес. В эту ночь меня вряд ли успокоит нечто столь приземленное. Номер, превратившийся в комнату пыток, был наполнен шумом кондиционера, и в его холодном влажном жужжании уже начали возникать надо мной черные крылатые тени — ко мне явился с визитом мой греческий хор.
Они собрались один за другим и повисли под потолком. Я по списку вызывала их, а они высказывались на мой счет — в самых гнусных выражениях, какие знали.
Первым появился стареющий критик-лилипут, который зачесывал волосы на лысину, носил ботинки, увеличивающие рост, и любил соблазнять стройных студенточек на всяких там писательских конференциях; за последние двадцать лет он обещал пяти различным издательствам пять совершенно разных, но исключительно первых своих романов, а много лет назад посетил наш колледж, его литературный класс, и сообщил нам, нежным второкурсницам, далеким пока от феминистского движения, что женщины по природе своей не способны сочинять ни прозу, ни стихи. Теперь он писал рецензии для одного очень влиятельного журнала и как-то раз поведал читающей публике, что Кандида — это «мамонтовая п…». Еще он ненавидел Франца Кафку, Сола Беллоу, Симону де Бовуар, Анаис Нин, Гора Видала, Мэри Маккарти, Исаака Башевиса Зингера, — считалось даже почетным быть раскритикованным им. Но в эту ночь его слова гудели у меня в ушах, словно громоподобный глас вечной Истины: «Мамонтовая п…», «избалована успехом» и, наконец, — «Госпожа Винг должна бы понять, что популярность — это своего рода чистилище». Если честно, то я не совсем поняла, что означает сие грозное замечание, но все равно испугалась. Враждебный тон завораживал меня, столь же увлекательным оказался и финал. Почему же так врезались в память плохие рецензии, а хорошие так быстро забывались? Загадка. Плохие отзывы всегда звучали во мне повелительным тоном моей матери.