Там мы изображаем близких людей. Мы заходим на выставку антиквариата, в закусочную, в заброшенную каменоломню.
— Ты когда-нибудь занимался любовью в лесу? — спрашиваю я.
Беннет загадочно улыбается.
— Ну? — повторяю я.
— Только не с тобой, — отвечает он, обнимая меня за талию.
— Уж это-то мне известно. В наших с тобой отношениях вообще не было никакой романтики.
— А разве этапоездка не романтична? — говорит он.
«Да, — думаю я про себя, — может, и романтична, только я что-то этого не чувствую.»
В шесть мы чувствуем, что проголодались. Мы успели погулять, поглазеть на витрины, пройтись по магазинам, но время тянулось мучительно долго. Наконец мы возвращаемся и спрашиваем у местного хиппи, где можно пообедать. Он советует нам пойти в кафе на открытом воздухе, где столики установлены прямо на траве.
Не успели мы сесть, как ко мне подходит молодая девушка и осторожно спрашивает:
— Вы Изадора?
— Да.
— Я от вашей книги просто без ума! Мне кажется, вы такая смелая!
Чувствуя себя польщенной, я от смущения заливаюсь краской. Одна половина моего существа хочет броситься ей на шею, но другая почему-то мечтает провалиться сквозь землю — прямо сейчас.
— Спасибо! Я понимаю, об этом непросто говорить. Большое вам спасибо!
Мы сидим в кафе. Мы уже успели закусить салатом и выпить вина, когда наше внимание привлекает компания за соседним столиком — четверо взрослых и двое детей. Одному лет пять, другому семь, и им просто не сидится на месте. В конце концов им разрешают порезвиться на траве, но мы с Беннетом так и не можем понять, кто же из этих четверых их родители, и начинаем размышлять вслух, высказывая различные догадки. Поскольку своих детей у нас нет (хотя мы оба мечтаем о ребенке), мы очень серьезно относимся к чужим детям, рассуждаем о них, обсуждаем их поведение, задумываемся над проблемами воспитания. Суррогат настоящих родительских чувств, хотя, на мой взгляд, это ничуть не хуже, чем носиться с мифом о несчастном детстве.
— Мне кажется, что их мать — это та женщина в мексиканской шали: похоже, дети ее здорово допекли. А другая их балует — наверняка тетушка или знакомая, — говорю я, а сама вспоминаю моих племянников и племянниц. Я их просто обожаю. Как это глупо с моей стороны до сих пор не завести ребенка. Я бы его так любила! Клянусь себе, что забеременею, как только представится случай.
— Представляешь, когда Пенни развелась с Робби, она позволила детям самим решать, с кем им остаться. Это очень важно. Только в этом случае дети не чувствуют себя такими беспомощными и одинокими…
Я смотрю на Беннета. Пенни. Она была женой офицера, с которым мы водили знакомство в Гейдельберге семь лет назад. При чем тут Пенни? Он всегда с такой нежностью вспоминает о ней, чувствуется, что она запала ему в душу. Обо мне он никогда так не говорит.
Эврика! Теперь все становится на свои места. Пенни, Вудсток, Гейдельберг, нынешняя поездка.
— Беннет, у тебя с Пенни что-то было? — Сердце готово выскочить у меня из груди. Я уже заранее знаю ответ.
— Ты действительно хочешь это узнать?..
— Да, я действительно хочу узнать.
— Ну, в общем… было, — одно слово, и в сердце мое вонзается нож. Боль не проходит, даже когда он говорит:
— Но я уже как минимум три года не видел ее.
— Про детей тебе, похоже, многое известно. — Сердце бешено скачет в груди — раненая лошадь, уходящая от погони.
— Я разговаривал с ней, когда ты была в Чикаго.
— Вот как? — Мне вдруг становится не по себе. Я пристально смотрю на него; я получаю болезненное удовольствие от этих откровений. Семь лет назад! Три года назад! Как все это глупо. Давняя история. Почему вдруг она всплыла именно сейчас?
— Ты ее любил? Когда ты произносишь ее имя, мне кажется, что ты все еще любишь ее…
— Что есть любовь? — Беннет уходит от ответа.
— Когда ты говоришь таким тоном о чужих детях… — Слова застревают в горле. Мой салат лежит, нетронутый, на тарелке, тихо увядая в своей уксусной заправке. — Обо мне ты никогда так не говоришь.
Беннет пожимает плечами.
— Ведь правда, ты любил ее? — Я ненавижу себя за эти слова, такие жалкие, такие предательские.
— Какое это имеет значение?
— Значит, любил.
Он вновь пожимает плечами.
— Ну, правда, Беннет, ну, скажи… Это намного лучше, чем вот так вилять. Ну, хоть кого-нибудь ведь ты любил, раз уж не любил меня. Хоть когда-нибудь ты любил…
— Не кричи ты так! Ведь тебя знают…
— Ну и что! — Я срываюсь на визг. — Мне наплеватьна это! Ты слышишь, наплевать!
— Заткнись! — Голос Беннета — железный капкан.
Позже, уже в машине, по пути в Нью-Йорк (что толку теперь торчать в Вудстоке, наша миссия там уже окончена) я расспрашиваю Беннета о Пенни, этой рыжей фригидной стерве. Я чувствую, что похожа на обманутую жену из романа, и за это ненавижу себя еще больше. Но я уже не могу остановиться. В меня вселился какой-то бес. Это он говорит за меня, а я наблюдаю за всем со стороны, потрясенная, пристыженная.
— Вы часто встречались?
— Не помню.
— Как это можно не помнить?
— Не помню, и все.
Я вспоминаю своих любовников (как-то так получилось, что их обоих зовут Джеффри); казалось бы, они для меня совершенно чужие, посторонние люди, но и то я помню все до мельчайших подробностей: наши встречи, совместные трапезы, да и вообще каждое слово.
— А как она в постели? Ничего?
— Я не собираюсь вдаваться в подробность.
— Так ничего или как?
Беннет колеблется. Он сам выпустил джинна из бутылки, а теперь не может справиться с ним. Он бы и рад вернуть все назад, да поздно. Надо как-то выкручиваться.
— Мне кажется, она не испытывала оргазма. Она сильно стонала и извивалась, но все это было только для виду.
Не испытывала оргазма. Узнаю голос доктора Герцеля У. Стейнгессера, как будто он спрятался где-то здесь и потихоньку подсказывает.
— Откуда ты знаешь?
— Ну, я, конечно, не поручусь…
— Неужели тебя это совершенно не волновало?
— Изадора, ну сама посуди, ведь не все женщины такие, как ты. Некоторые получают большое удовольствие от секса и безоргазма. Им просто нравится половой контакт, нравится, чтобы их трогали, гладили…
Язвительно:
— Ну, тогда расскажи мне и о них.
— Да больше никого и не было.
— Так я тебе и поверила!
— Клянусь тебе. Только Пенни. Мне казалось, что я умираю, а она спасла мне жизнь. Мне нужно было хотя бы выговориться. А с тобой я тогда совсем не мог говорить.
— Спасла тебе жизнь? Вот это да! Да мы тогда только год как поженились. Почему же ты не ушел от меня, если ты так мучился? Мне тоже было плохо. Да это было бы просто счастье!
— Я сомневался. Ты была такая милая, такая домашняя. Ты могла кончить, а она — нет. Моя тяга к ней — просто результат загнанного внутрь эдипова комплекса…
— Опять это слово.
Беннет огрызается:
— Послушай, в конце концов, тебе интересно или нет?
— Интересно, интересно.
— У нее было шестеро детей — как у моей матери — и муж, которого она ненавидела. Я видел в ней страдания Богородицы, мать, которую я мог бы спасти.
— Мне послышалось, ты сказал, что это она тебя спасла.
— Взаимно.
— Звучит красиво. В таком случае тебе надо было бы на ней жениться.
— Нет.
— Почему? Между вами возникло такое взаимопонимание. Я о таком не могла и мечтать.
В чем-то Беннет со мной согласен. Он разрывается между искренним раскаянием и чувством собственной исключительности.
— Она говорила, что доверила бы мне своих детей. Поначалу мне это льстило, но постепенно начало раздражать. Как-то не по-матерински все это звучало…
— И тебе не нужна была фригидная сука-гойка с шестерыми детьми…
— Можешь продолжать в том же духе, если хочешь, чтобы я замолчал. И ты больше слова от меня не дождешься.