— А что я такого сказала? Ну и пожалуйста, можешь молчать. Все эти восемь лет ты только и делаешь, что молчишь.
Некоторое время мы едем молча. Слезы застилают мне глаза, и от этого очертания встречных фар кажутся размытыми. Беннет распахнул ящик Пандоры, который слишком долго оставался закрытым. Теперь он уже не может молчать.
— Меня кое-что еще в ней раздражало. Она, например, называла мужчин «существами». О своих бывших любовниках она говорила: «Эти существа».
Мне больно, и я судорожно пытаюсь сообразить, чем бы мне тоже уесть его.
— А тебе не приходило в голову, что ты был не один такой в Гейдельберге, с кем она крутила?
— Я думал об этом. Но ты-то откуда знаешь?
— Она хвасталась нам с Лаурой, что у нее была связь с Айхеном-виолончелистом и парой ребят с военной базы, где Робби служил.
Но Беннета голыми руками не возьмешь. Он себе спокойно продолжает:
— Ну, что ж, мне было достаточно сознания того, что я для нее единственный и неповторимый.
Мне хочется его позлить. Я говорю:
— А ты был не единственный.
— Я думал, что единственный. А это самое главное. Мне казалось, что я ей очень нравлюсь. Ее заинтересовала моя работа с детьми, и она занялась психоанализом.
— Как здорово! И что же ты сделал? Трахнул ее в детской клинике? Или на кушетке у себя в кабинете?
Я чувствую, что порю чушь. Ревность — штука коварная. Слишком низко нужно пасть, чтобы в конце концов одержать верх. Как я ненавижу себя за слова, что срываются с моих губ.
— Мы встречались по вечерам, когда ты преподавала. В твоем кабинете.
— Кажется, мне послышалось, что ты все позабыл…
— Я боялся тебя обидеть.
— И правильно боялся.
Ну на самом деле. Трахался с бабой, когда я работаю! — это уж ни в какие ворота не лезет. Мой пунктик. Потребность преподавать, делать карьеру, зарабатывать так, чтобы ни от кого не зависеть. И с кем! — с гарнизонной шлюхой, у которой и среднего образования-то нет, нет работы, а день проходит между офицерской лавкой и бесчисленными любовниками. Почему бесчисленными? Но я уже почти верила в эту спасительную ложь, хотя не знала ничего наверняка. Это было так на нее похоже. И в моем кабинете!
— Ну так вот, — продолжал Беннет, — когда я приехал в Германию, я ударился в панику. Идиотская была затея — ехать туда, да еще на три года. Но я боялся Вьетнама; к тому же я надеялся, что справлюсь с этим, переборю свой страх перед армией. Увы, я ошибался. Я бесился, пытался порвать с тобой — а ты была вся в своих делах: писала, преподавала, по-своему психовала из-за Германии… Пенни была настоящая гойка, такая — до мозга костей — американка. Жена армейского офицера… Она казалась мне истинной арийкой… может быть, это звучит глупо, — она была мать, и такая американская, как яблочный пирог…
— Как это оригинально!
— Изадора! Я пытаюсь тебе объяснить… Я был напуган. Мне нужна была нееврейка, холодная, уравновешенная женщина. Но через некоторое время я понял, что на самом деле хотел чего-то совершенно иного. Это было просто ответной реакцией на то, что в армии я чувствовал себя, как в западне. Это напомнило мне детство, когда я оказался в Гонконге — и не знаю ни слова по-китайски. Ты никогда не воспринимала это всерьез, а Пенни приняла близко к сердцу. У нее никогда раньше не было восточного мужчины — и я был для нее чем-то экзотичным. С ней я чувствовал себя каким-то особенным. Правда, я не шучу.
Я тронута. Я знаю, что Беннет говорит правду, что он старается быть честным. Я должна бы ему посочувствовать, но он меня так оскорбил. Все эти три года в Гейдельберге мне было страшно одиноко, но я всегда пресекала любые попытки других мужчин приударить за мной, хотя, может быть, это бы мне помогло. Теперь я чувствую себя законченной идиоткой. Столько никому не нужных страданий. Чувство вины из-за каких-то моих жалких фантазий. А он-то — он на самом деле мне изменял. Вечерами, когда я преподавала. И в моем кабинете! Этот почти святой Леонард Вулф, который никогда не запрещал мне работать, — трахался с бабой в моем кабинете!
— А мои сочинения вы читали?
— Что?
— Когда вы трахались у меня в кабинете, вы читали мои рукописи?
— Что за дикая мысль?
— Вовсе нет. Это было бы очень кстати — добраться и до моих произведений — прозы, стихов…
Некоторое время Беннет молчит. Потом изрекает:
— Ты чушь какую-то городишь. Пенни восхищалась тобой. Она меня к тебе ревновала. Без конца говорила о тебе, завидовала твоему таланту, образованию; была просто влюблена в твои рассказы, стихи…
— Я свои рассказы, между прочим, никогда не публиковала. Тебе это известно? Как же она их могла прочитать, если ты их ей не показывал? Восхитительная сцена: после греховных утех они читают вслух мои рассказы и потягивают ликер!
— Это было совсем не так. Нам обоим нравились твои рассказы. Я всегда говорил, что их нужно опубликовать.
— Вам обоим! Вам обоим! Да если хочешь знать, мне противна сама мысль о том, что какая-то шлюха упражняется в литературной критике на моих первых, еще слабых рассказах — после того, как переспит с тобой. Я не хотела их печатать. Они мне всегда казались подражательными! Как раз для вас с Пенни.
Описывать остальное в деталях не имеет смысла. Под конец я уже так орала на Беннета, что дребезжали стекла. Я кричала, мол, хорошо, что он наконец хоть кого-то полюбил, — это все-таки лучше, чем вообще никого. Я считала, что он патологически неспособен любить, и его нынешнее признание — как ни больно мне было его услышать — лучше, чем такое мнение о нем. Успокоилась я только тогда, когда у меня заболело горло, из глаз потекли слезы и я совершенно забыла, из-за чего вообще весь этот крик.
Очень глупо с моей стороны было настаивать на том, чтобы он рассказал мне всю правду. Я была справедливо наказана за собственное любопытство. А все-таки Беннет умеет выбрать момент! Почему бы ему не сказать мне об этом раньше: может быть, у нас появилось бы хоть что-то общее. Он бы мог мне все это сообщить после моих европейских приключений, или прочитав уже завершенную рукопись «Откровений Кандиды», или тогда, когда я сама умоляла его об этом. Но нет. Он специально приберегал эту историю. И выложил ее именно теперь, когда я почти готова родить от него ребенка, когда мне, как никогда, нужна его поддержка, когда нежданно-негаданно ко мне пришел успех, — выложил нарочно, чтобы поставить меня на место, напомнив мне, как нуждалась я в нем тогда, какой я тогда была беспомощной, одинокой, нелюбимой.
— Так ты был с Пенни, когда я обмирала от страха в Вудстоке?
— Я просто заехал проститься.
— Но зачем же ты так долго издевался надо мной, приписывая все «моей фантазии»? Ведь я была права! Как это жестоко с твоей стороны — все мне рассказать!
Беннету этого не понять.
— Я как-то не подумал, что это имеет отношение и к тебе. Ведь это было моеличное дело.
— Которое можно обсуждать только со своим аналитиком?
Молчание.
— Да?
— Да, Изадора, это было моеличное дело.
— Дерьмо! Уж позволь мне не согласиться. Семь лет разделяла нас эта чудовищная ложь, поэтому у меня есть все основания полагать, что это касается нас обоих. Мне наплевать, что думает об этом доктор Стейнгессер. Была связь, которую ты скрывал, — это адюльтер, налицо все его признаки. Ты пошел к своему аналитику, я — к своему, и мы продолжали жить — каждый своей отдельной жизнью, все больше и больше отдаляясь друг от друга. Гнусное дело…
— Но я просто не хотел причинять тебе боль.
— Так ты причинил ее сейчас — в самый неподходящий момент.
— Теперь ты сильнее. Ты выдержишь.
Дома мы предались любви с такой страстью, которой не испытывали уже много лет.
С тех пор в доме как будто поселился кто-то третий…
Кто же в любовном треугольнике предатель, кто — невидимый соперник, а кто — оскорбленный и униженный влюбленный? Ты, только ты, и никто, кроме тебя.