Сломихинский бой
Комиссар Чапаевской дивизии, уполномоченный Реввоенсовета Туркестанского фронта. В публикуемом отрывке из романа «Чапаев» сам автор выступает под фамилией Клычков.
Было еще совсем темно, когда поседлали коней и из Таловки зарысили на Порт-Артур. (Кстати, отчего это назвали Порт-Артуром это маленькое, ныне дотла сожженное селенье?) Пробирала дрожь; у всех недоспанная нервная дикая зевота. Перед рассветом в степи холодно и строго: сквозь шинель и сквозь рубаху впиваются тонкие ледяные шилья.
Ехали — не разговаривали. Только под самым Порт-Артуром, когда сверкнули в сумрачном небе первые разрывы шрапнели, обернулся Чапаев к Федору:
— Началось...
И снова смолкли и ни слова не говорили до самого поселка. Пришпорили коней, поскакали быстрее. Сердце сплющивалось и замирало тем необъяснимым, особенным волненьем, которое овладевает всегда при сближении с местом боя и независимо от того, труслив ты и робок или смел и отважен; с п ок о й н ы х нет, одна рыцарская болтовня, будто есть совершенно спокойные в бою, под огне м,— этаких пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть казаться спокойным, можно держаться с достоинством, можно сдерживать себя и не поддаваться быстро воздействию внешних обстоятельств — это вопрос иной. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть.
И Чапаев, закаленный боец, и Федор, новичок,— оба полны были теперь этим удивительным состоянием. Не страх это и не ужас смерти, это — высочайшее напряжение всех духовных струн, крайнее обострение мыслей и торопливость, невероятная, непонятная торопливость. Куда надо торопиться, так вот особенно спешить,— этого не сознаешь и не понимаешь, но все порывистые движения, все твои слова, обрывочные и краткие, быстрые, чуткие взгляды — все говорит о том, что весь ты в эти мгновенья — стихийная торопливость. Федор хотел что-то спросить Чапаева, хотел узнать его мысли, его состояние, но увидел серьезное, почти сердитое выражение чапаевского лица — и промолчал.
Подъехали к Порт-Артуру; здесь стояли обозы, на пепелище сожженного поселка сидели кучками обозники-крестьяне, наливали из котелков горячий чай и вкусно так, сытно, аппетитно завтракали. Чапаев соскочил с коня, забрался на уцелевшую высокую стену, сложенную из кизяка, и в бинокль смотрел в ту сторону, где рвалась шрапнель. Сумерки уже расползлись, было совсем светло. Здесь пробыли несколько минут, и снова на коней — поскакали дальше.
Навстречу — крестьянская подвода; в ней что-то лежит, укрытое старенькой, истрепанной сермягой.
— Што везешь, товарищ?
— А вот солдатика поранило...
Федор взглянул в повозку и рассмотрел под сермягой контуры человеческого тела, повернул лошадь, поехал рядом. Чапаев продолжал ехать дальше.
— Тяжелый?
— Тяжелый, батюшка... И голову ему и ноги...
— Перевязан ли?
— Завязали, как же, весь укрыт.
В это время раненый застонал, медленно высунул из-под серого покрывала обинтованную окровавленную голову, открыл глаза и посмотрел на Федора мутным, тяжелым взором, словно говорил:
«Да, браток. Полчаса назад и я был здоров, как ты... Теперь вот — смотри... Сделал свое дело и ухожу... Изувечен... Уж пусть другие — очередь за ними... А я честно шел и... до конца шел. Сам видишь: везут...»
Обрывки этих мыслей проскочили у Федора в голове. И было невыносимо тяжело оттого, что это п е р в ы й... Будут другие — ну так что ж? На тех спокойнее будет смотреть — на то и бой. Но этот первый — о, как тяжела ты, первая, свежая утрата!
И так же быстро, как эти мысли, промчались другие — не мысли, а картинки, недавние, вчерашние, там в Казачьей Таловке, у костра... Быть может, он тоже, как тот, вчера только, да и не вчера, сегодня ночью, сосредоточенно пропекал где-нибудь у костра полугнилую картошку, напарывал ее на штык и вытаскивал, проверяя горячую, раскаленную... губами?
Федор поскакал догонять Чапаева, но тот, видимо, взял стороной. Они встретились только в цепи.
И впереди, к фронту, и с позиции тянулись повозки: одни со снарядами, с патронами, пустые — за ранеными, другие, навстречу им,— только с одним неизменным и страшным грузом: с окровавленными человеческими телами.
— Далеко наши? — спросил Федор.